— Знала. Но я еще сомневалась, оставлю его или нет.
— Значит, всё-таки сомневалась?
— Конечно. Первые недели я даже хотела оставить его. Даже почти решилась тебе сказать.
— А почему не сказала?
— Не сложилось в тот вечер. Ты тогда с собой еще этого идиота приволок…
— Замятникова? Он не идиот.
Катя его не слушала. Она слушала себя.
— Идиот! Он запускал глаза мне под юбку и вытирал мой рукой свои жирные губы — рыцарь, видите ли! А на другой день ты позвонил и сообщил мне, что уезжаешь. Я была уверена, что ты меня бросаешь. Вначале притащил этого оплывшего мерзавца, себе на замену, а сам…
Гаврилов понял, что это очередная ложь, но не ложь ему, а ложь самой себе ложь, так тесно слитая с правдой, что уже нельзя отличить, где ложь и где правда. Если сейчас разрушить все доводы Кати, снести все ее бастионы убедительной лжи, то останется только голый факт — а именно то, что она сделала аборт, убила в своем животе его, гавриловского, ребенка. Ему снова стало больно и досадно.
— Это всё ерунда, эмоции, — пожал он плечами. — Я тебя не бросал, и ты это отлично знаешь.
— Но ты мне даже не звонил оттуда!
— Неправда, звонил.
— Да, звонил! Но только один раз за все десять дней! И слышал бы ты свой голос: холодный, равнодушный. Сказал, что не знаешь, когда приедешь. И женский смех откуда-то доносился. Небось был там с какой-нибудь шлюхой, с мерзкой вонючей, заразной шлюхой!
— Ни с кем я там не был! Я звонил из кафе, — возмутился Гаврилов. — И вообще, ты могла позвонить сама. Телефона не было?
— Не могла. Я не хотела.
— Неправда, что не хотела. Тебе нужен был повод, чтобы убить моего ребенка и свалить с себя вину.
— Твоего ребенка! — горько передразнила его Катя. — Вот именно, твоего! Да тебе плевать на него, главное только, что он «твой!» «Моя» машина, «моя» квартира, «моя» дача, «мой» ребенок! А вот нет его уже — твоего! Тю-тю! Раньше надо было приезжать!.. Скажи, если бы я оставила ребенка, ты бы развелся с женой?
— Это беспредметный разговор! — сухо сказал Гаврилов, чтобы не брать на себя лишних обещаний. — Ребенка уже нет, значит, нет и повода для обсуждения.
— Не хочешь говорить? Тогда я сама тебе скажу! Ты бы ее ни за что бы не бросил, хотя и обманываешь с кем попало! Думаешь твоя жена тебя любит? Ее это тоже вполне устраивает! Ты трус, неудачник, эгоист, похотливый кобель!
Под конец Катя перешла почти на визг и стояла напротив Гаврилова наклонившись вперед и с ожесточением глядя на него. Она выкрикивала ужасные оскорбления, всё то, что скопила за долгое время и каждое ее слово было справедливо и несправедливо одновременно. Она не замечала ни своего распахнувшегося халата, ни того, что ее лицо стало вдруг некрасивым, почти старым и на нем обозначились все складки и морщины, незаметные до сих пор.
Появилось много такого, о чем Гаврилов прежде не подозревал. Например, что самый дальний нижний зуб выглядит неважно, а рядом на зубе несколько точек.
Вроде пришеечного кариеса. И как он раньше это не видел?
Наблюдая все это почти анатомически, Гаврилов одновременно размышлял, как внутри женщины, которую он любил и с которой жил два года, могло оказаться столько ненависти.
Он старался сдерживаться, но его тоже охватила вдруг злоба к этой неожиданно ставшей чужой женщине.
Несколько секунд он безуспешно боролся с этим чувством, а потом схватил Катю за плечи и стал трясти ее так, что голова женщины моталась вначале вперед, а потом назад.
— Отпусти меня, у меня будут синяки на руках! — испугалась она.
— Заткнись! Тебе говорю, заткнись! Или я тебе шею сверну! — крикнул он.
Женщина взглянула на него и неожиданно обмякла у него в руках как жертва.
— Сверни! Сверни! — горячо прошептала она.
Она откинулась назад и запрокинула голову. Увидев ее шею, ту самую которую он недавно целовал, Гаврилов очнулся. Он выругался длинно и грязно и оттолкнув женщину, заходил по комнате. Он подошел к бару, достал початую бутылку коньяка и сделал несколько крупных обжигающих глотков. «Дрянь!
Фальшивка!» — пробормотал он, и непонятно было, к чему относятся эти слова — к женщине или к коньяку.
Катя сидела на полу, поджав под себя ноги, и раскачивалась взад и вперёд.
В ее движениях, нелепых и неосознанных, была детская попытка убаюкать себя.
— А мое положение ты понимаешь? — вдруг быстро, продолжая раскачиваться заговорила она. — Ничего стабильного, постоянного, всё шатко. Тебя дома жена ждёт, а я кто? Завтра бы я ходила опухшая, беременная, ты бы стал мной брезговать. Ты даже уши себе одеколоном протираешь, я знаю… Мудак чистоплюйский, микробов боишься… Нашел бы себе кого-нибудь моложе, унесся к ней, а я одна и с мокрыми пеленками? Кому я тогда буду нужна? Мне даже каши не на что будет купить.
— Денег я тебе не даю? — вспылил Гаврилов. — Каши тебе купить не на что?
Тебе? Кому ты это говоришь? Мне? Да я тебе всю квартиру барахлом забил! На одни эти чертовы розы кашу год можно жрать! Ты думаешь, потому его прикончила что денег нет? Да просто связываться не захотелось — так и скажи.
Он схватил с подоконника вазу с розами, швырнул ее пол и стал топтать цветы ногами. Но злобы — настоящей злобы — уже почти не было, одна только фальшь. Вскоре он остановился и, тяжело дыша, опустился в кресло.
Гаврилов точно не помнил, столько он так просидел, а потом поднял глаза и увидел, что Катя смотрит на него. Она смотрела на него робко, смиренно как смотрела, как когда-то, когда их роман, не сожительство еще на том этапе только начинался. Гаврилов почувствовал, что захоти он, он сможет сейчас остаться у этой испуганной, растерянной женщины, которая убила своего ребенка потому только, что он был еще слабее, чем она сама, и никого не было рядом чтобы ее остановить. И еще Гаврилов почувствовал, что не улети он в Челябинск а останься в Москве, ребенок выиграл бы свой бой, и слабая мятущаяся женщина смирилась бы и пошла бы по дороге, по которой шли до нее тысячи других. Но теперь уже ничего нельзя было изменить. Его игра была сыграна, не начавшись.
Ребенок, этот счастливый везунчик, отправился в ведро или куда они там отправляются? Почему везунчик? Да само появление ребенка было почти чудом учитывая обычную осторожность Кати.
— Послушай, а вот сегодня… зачем ты мне сказала об аборте? Ну сделала бы и сделала. Нет, тебе хотелось унизить меня, хотелось, чтобы мне было больно? – поинтересовался он.
— Отстань от меня! Уходи! Я думала, пожалеешь, а ты терзаешь…
Гаврилов встал.
Катя вздрогнула, шагнула к нему, чтобы удержать, но вместо этого крикнула:
— Уходи и больше не приходи! Слышишь! Никогда!
Гаврилов обулся, снял с вешалки плащ, поднял чемодан и, ощущая себя театральным страдальцем, вышел на площадку. Лифта он ждать не стал — спускался по лестнице. А она всё бежала за ним по ступенькам и не то кричала, не то бормотала:
— Да постой же! Никогда больше не приходи, убирайся! Вон пошел, вон! Да постой ты!
1999
Это я, Абу-Аях, сын Гырки, пою вам!
Я, Абу-Аях, сын Гырки, сижу у костра и поджариваю мясо. Старый олень умирал в лесу, напоровшись на сук, но я, Абу-Аях, нашел его прежде, чем он испустил дух. Я ем мясо и вытираю жирные пальцы о свои волосы… Я пьян от сытости и счастлив.
Теперь я пою — я, Абу-Аях, сын Гырки. Пою и бахвалюсь, чтобы другие, слыша мою песню, собирались к костру и я бросал им куски мяса и кости.
Когда мое горло устанет от песни и луна откроет свой глаз, я пойду в пещеры и буду любить женщин моего народа. Любить их неутомимо, ибо я силен. И все женщины моего народа понесут от меня, Абу-Аяха, сына Гырки. А потом я лягу спать у входа в пещеру и положу рядом свой топор, которым я раздробил лапы и голову медведю. И горе тому, кто захочет разбудить меня!
Когда же настанет время, я, Абу-Аях, сын Гырки, вместе с сотней моих сыновей, которых родят мне женщины моего племени, пойду дальше и мы пройдем во всей земле. И весь мир станет мной — Абу-Аяхом.
И так будет много, много весен…
Потом же я, Абу-Аях, сын Гырки, стану седым как лунь, мое дыхание сделается смрадным, речь неразборчивой и даже малые дети будут отталкивать меня от котла. Тогда сыновья мои положат меня на сани и отвезут в лес.
И там в лесу я замерзну — замерзнет дыхание, замерзнут глаза, как замерз когда-то мой отец, которого я отвез в лес на санях, когда настал его час.
Но это будет еще нескоро. Пока же я, Абу-Аях, ем мясо и вытираю жирные пальцы о свои волосы.
Я, Абу-Аях, сын Гырки, спел.
ПОРТРЕТЫ РУССКИХ АВАНТЮРИСТОВ XIX века: Н. Д. АШИНОВ
Искра отрывается от общего пламени костра, взмывает и летит. Если на ее пути попадется стог сена или смолистая хвоя, то может вспыхнуть пожар. Но чаще искра просто гаснет — раз и нет ее…
В истории каждого народа, а особенно народа русского, щедрого на причудливые изломы личности, есть такие фигуры. Их десятки и сотни — Пугачев Разин, Булавин, Отрепьев. Но это лишь немногие, преуспевшие, так сказать нашедшие свой стог. Другие — сотни, тысячи — безвестны и забыты навсегда. Были же и такие, кто нашел даже стог и зажег пожар, но он был затушен вскоре предательством ли, равнодушием ли и изошел весь чадом…