Второе воспоминание — о том, из-за чего они друг друга потеряли, — обдало ознобом и опять сдавило грудь. На набережной сейчас должно быть немало полиции; возможно, даже R. там — ведь должны же выловить тело, если, конечно, оно…
К. зажмурился, прижал руку с огоньком ближе к сердцу, вторую стиснул в кулак и попытался дышать ровнее. Даже в мыслях произнести это — «если, конечно, оно всплыло» — оказалось невыносимо, тем более представить вздутый от воды, обмороженный труп Андрея — такого яркого, хрупкого и живого еще недавно, но так просто и без малейшего колебания расставшегося с жизнью… К. начал медленно раскачиваться, понимая, что паника возвращается. Призрака он теперь звал про себя, по имени, которое мог лишь предположить и которому не имел ни единого доказательства, кроме, говоря казенным языком, общих внешних данных… Но призрак не отзывался, не появлялся. Оставалось только встать и пойти к реке: вдруг он там?
Что-то стукнуло — наверное, открылась поблизости дверь. Заскрипели по снегу тяжелые шаги; сочный бас приторно прогудел, глотая окончания:
— Добр вам дня, васссият!
К. открыл глаза и замер, сдавил в руке огонек, отозвавшийся возмущенным жжением: из мясной лавки через два дома вышел граф. В руках он с самым деловым и довольным видом нес увесистого ощипанного гуся. Мясник — детина в клочьях неряшливой рыжеватой бороды — высовывал из-за двери красноватое лицо, наблюдая за ранним покупателем с благожелательным любопытством. Гадал, наверное, кому и по какому поводу статный, моложавый барин в лисьей шубе предназначил такое сокровище, да и с чего пришел за ним сам, а не прислал прислугу. К. это тоже было интересно. Как ни сказались растерянность, страх и горе на его способности соображать, он сразу же вспомнил едкие слова Lize, после которых ее ударили.
«Куда как интереснее то, что вы у мясника с Петровки заказали на завтрашнее утро и куда вы…»
…это понесете?
Граф, отойдя шагов на пять, махнул мяснику рукой, остановился и блаженно подставил лицо солнцу. Он нисколько не считал зазорным вот так демонстрировать всем вокруг бодрое настроение; он и бровью не поводил, хотя кое-кто таращился на него с явным неодобрением. Нет, граф был весь в мыслях. В хороших мыслях, никак не связанных с тем, что племянник не вернулся домой. Хотя это не так чтобы удивляло — домашние видели не один побег Андрея и знали, что отсутствовать он может целый день и даже больше. Вполне вероятно, и граф, и даже графиня полагали, что D. с кем-нибудь проводит время — с теми же L. он в последние месяцы сошелся ближе; стал немного приятельствовать и с другими товарищами по живописному ремеслу, видимо, перебарывая замкнутость. Семья хватится его по-настоящему лишь к обеду, а то и к ужину. Или когда прибежит в Совиный дом взмыленный, испуганный, не знающий, как сообщить дурную весть, городовой.
К. нетвердо поднялся и посмотрел на огонек в ладони. Тот то ли отогрелся, то ли до чего-то додумался — хохолком тянулся теперь в сторону графа, точно требуя: «Пойдем, пойдем!» К. сомневался. Граф все стоял, наслаждаясь утренними лучами; в длинной шубе, высокой шапке и с жирным гусем в обнимку смотрелся он фарсово, совершенно безобидно. Какой-нибудь, например, уличный оборванец по первому взгляду решит: «Добрый какой барин, поди, не обделит гривенником, если поздравить с Рождеством». Добрый барин… замутило, свело нутро, скрипнули зубы.
Куда же добрый барин собрался? К. опять посмотрел на огонек — и, легонько кивнув, запустил его в жилетный карман, где обычно носил платок. Огонек тут же стал печь поверх ребер, но совсем слегка; ткань не задымилась. Смирный, значит. Граф пошел вперед — и К., решившись окончательно, двинулся по пятам.
Он бездумно соблюдал все, чему учился и учил юных сыщиков: не особо приближался, в основном старался, чтоб между ним и графом шел кто-нибудь еще, сразу присматривал места, где можно укрыться. Много вертел головой и задерживался у витрин, прикидываясь, что ничего конкретного его не интересует; считал ворон — и продолжил двигаться именно так, даже запоздало осознав, что в случае чего ни одна уловка бы не помогла: граф знает его в лицо. Без гримирования и костюмирования, под которые в Сущевской части отводилась целая комната с тремя большими гардеробами, — грош цена была бы этой слежке. Но с невидимки-то спрос невелик.
Променад вышел долгим и витиеватым: вскоре граф свернул на нарядный Кузнецкий, потом быстро перескочил на Неглинный, спавший мертвым барским сном. Пересек вонючую Лубянку, отмахнувшись от десятка услужливых извозчиков; профланировал по Мясницкой, где тянуло ладаном сразу из нескольких церквей; вильнул в Златоустинский переулок, с обеих сторон которого глянули ажурные доходные дома, — и вот уже быстрее зашагал по Большому Староглинищевскому, чьи постройки словно ежились и старались казаться попроще.
К. неотступно следовал за графом. Прохожих становилось все меньше; вид их — все опасливее, и что-то тяжелое, зыбкое — уже не полицейское чутье, а полицейское же знание местности — все громче нашептывало вероятный конечный пункт прогулки.
«Хитровка. Хитровка. Хитровка!»
Переулок вильнул, в окнах снова весело заиграло солнце. Граф нигде не останавливался — а в поведении его, в самой поступи сквозило все больше нетерпения. Он что-то засвистел, потом замурлыкал и еще прибавил шагу; К. — тоже. Начался легкий спуск, улица завихляла сильнее, махнула прощально колончатым портиком Опекунского совета — и вот уже поспешила в сторону, графа явно не интересовавшую. Здание совета он обогнул и свернул налево, решительно и бесстрашно. Оставалось немного. И наконец, словно по хлопку, благодушная сонливость отмечаемых в уюте праздников сменилась беспокойным смрадом — туманным, пропитым и визгливым.
Хитровку особо ненавидели те полицейские, кому не посчастливилось быть с этой частью Москвы повязанными — с покладистой Яузой и ее зелеными окрестностями, с благонравным Покровским бульваром и бойкой торговой Солянкой, с барочно-классицистическими переулками, где в особняках жили люди исключительно интеллигентные и благородные… Все это, призванное обречь здешних сыщиков на беспросветную рабочую скуку, перечеркивало одно место, одно грязное пятно. Оно даже не расширялось, просто существовало, но и в скромном своем размере — а может, как раз из-за него — ухитрялось лишать всех сна и отдыха.
Когда-то безобидная и благоустроенная, Хитровка переменилась после крестьянской реформы: сюда постепенно стеклись неприкаянные, заблудившиеся, голодные и беспризорные. Честные деревенские трудяги искали на местном рынке заработок; воры и проститутки — тоже. И хотя власти выстроили здесь даже «биржу» — железный навес, где теперь традиционно проходил наем, — неумолимо плодились те, кто в подрядчиках не нуждался. Площадь из заурядного места торга превратилась в грязное гнездовище: обросла копеечными трактирами и ночлежками; появился особый торговый ряд — где засаленные тетки, жаболицые и раздутые, продавали сомнительную пищу тем, кто в трактирах не жировал. Площадь расцвела новыми ароматами: прогорклого масла, подгнивших овощей, лежалой рыбы и плохо промытой, кое-как отваренной требухи. В ветреные дни запахи разлетались далеко: насмешливо сопели в приоткрытые окна дворянских домов, щекотали носы священникам, спешащим в окрестные церкви… Но смрад не был и половиной местной беды, да даже и не четвертью.
Купить и продать на Хитровском рынке можно было что угодно. Запонки-звезды прадеда и краденую енотовую муфту, свежий каравай-сердце и собаку-поводыря, треснутое зеркало из «лучших домов», чудодейственную шампунь для спасения от лысины, мешок куриных перьев, потемневшую икону, девочку или мальчика лет десяти, младенчика — хотя у попрошаек такое добро скоро портится. На Хитровку приходили и прибарахлиться, и удовлетворить любое из низменных желаний; найти и простого работягу для починки крыши, и ловкача для хищения деликатного письма. Глупые писатели шли сюда за вдохновением, и не все уходили целыми, умные газетчики и сыщики Эфенбаха — за сведениями, и им, конечно, везло больше. Но большинство приходило спрятаться и вольготно пожить в особом мире, темном до последнего кирпича. В потемках не отыщет полиция — и пытаться не сильно будет, — по крайней мере не всякая.