— Успокоилась? Ну вот и славно, что успокоилась. Обойдется все, барин-то добрый, что ты вообще, он Илюшу не обидит. — Она даже будто оскорбилась. — Я, думаешь, не спрашиваю каждый раз, не бьет ли он его?! Не смотрю, есть ли какие синячки, ранки, укусы там… Ничего нет, слышишь, ничего, он с ним как с цесаревичем…
— Замолчи, мама, — сдавленно попросила Полина. От сережек она отступила, как если бы ей протягивали змееныша. — Пожалуйста, замолчи, а это… это продай, если хочешь. Подороже продай, алмазы тут настоящие, меня Петька научил отличать. И жемчуг хороший, французский.
— Вот и продам! — закивала та, сунув подарок графа обратно в карман. — Вот и…
— Я иду в комнаты, — оборвала Полина и, в свою очередь, вытянула руку ладонью вверх. — Иду и выгоню его в шею. Скажи спасибо, что не убью. Давай ключ.
Несколько секунд меж ними висела тишина. Обе точно не верили прозвучавшим словам: одна — что сказала их, вторая — что услышала. Потом Полина, подойдя ближе, требовательно повторила:
— Давай!
Косы ее были все пыльные и растрепанные; глаза, сухие и сузившиеся, сверкали; рот дрожал — под прыгающей верхней губой, более пухлой, чем нижняя, блестели ощеренные зубы. Она вызывала жалость — и все же пугала. «Убью, убью» — повторял взгляд. Но мать ее не сделала и движения, ни назад, ни навстречу.
— Полиночка, — произнесла она уже совсем другим тоном, без тени панического заискивания, не отводя глаз. Как если бы усмиряла зверя, к которому знала подход. — Он обещал тебя в фельдшерицы пристроить. Скоро.
Полинка остолбенела. Глаза ее распахнулись, но только на мгновение; тут же лицо обрело прежнее угрожающее, ледяное выражение. Губы отчеканили:
— Отдай. Мне. Ключ.
— У него друг — доктор, большой человек, — ровно продолжала мать. — А у тебя классы неоконченные, и никаких курсов не будет… как ты сама пробьешься?.. Кого книгами закидаешь?
— Друг?.. — прошептала Полинка тускло. Рука дрогнула. Мать кивнула, следя за каждым движением. — Мама, он тебе и не такое скажет. Дай ключи.
— Что ни обещал, все приносил, и даже больше, — возразила та. Она казалась уже совершенно спокойной, разве что голова иногда подергивалась и руки мяли гусиную тушку. — За ум тебя уважает. Говорит: прогрессивная барышня. Правда, поможет.
Полина скривилась. Казалось, вот-вот зашипит или посыплет бранью, но нет — молчала. Рука дрожала в воздухе еще секунду, вторую… и наконец опустилась.
— Это не по-людски, мама, — сказала Полина устало, беспомощно. Обняла себя за плечи, словно замерзла, но тут же опять зло глянула исподлобья. — И ничего этого не стоит. — Она резко отвернулась. — Пойду к ним так. Ломиться. Кричать. Покойна будь, к столу после этого никто из соседей не придет. Сама все съешь.
Она сделала шаг к двери, еще… Красная плотная рука сжала ее локоть, мягко, но сильно. Не дернула, не попыталась развернуть — просто остановила, и Полина послушно замерла. К. не видел сейчас ее лица, только понурые косички, лежащие на грубой ткани тулупа. Плечи дрожали.
— Полиночка… — Голос у матери стал совсем ласковый. — К Илюше он час назад пришел; может, даже и ушел уже, а если нет, то собирается… зачем ты? Помоги лучше мне с гусем. Чтобы вовремя был обед. Ты же сестричка хорошая.
Полина все стояла спиной, понурив голову. Мать ждала, ждала с таким выражением глаз, что К. понял: чувство времени его не обмануло. Пусть свериться было не с чем, никакого часа не прошло, половина от силы. Граф, конечно же, все еще там, в комнате, да и вряд ли часа ему будет довольно, если вспомнить нескончаемые ночи в Совином доме. А вот пока натрут, нашпигуют и запекут гуся…
— Откажи ему от дома, — отчеканила Полинка, наконец медленно разворачиваясь. Лицо было мокрым, серым. — Навсегда, пока от нас от всех еще что-то осталось.
— Обязательно, — без промедления ответила мать, потянула ее к себе и обняла. Глаза все еще плескали вязким туманным болотом. Лгали. — Обязательно, в следующий же раз. — Она отстранила дочь, поцеловала легонько и кивнула на окованный металлом прямоугольник в отдалении, на полу. — Пойдем-ка откроем тебе погреб. Я посвечу, а ты яблочки поищешь… и к Соньке потом, за солью. Ладно?
Она сходила к полкам за печкой, взяла лампу и зажгла ее — делала все медленно, раздумчиво, будто не было только что ни криков, ни слез и ничего не происходило в детской. Полинка остолбенело стояла, терла руками лицо и волосы, пытаясь очистить их, но лишь развозила пыль и грязь. Веки она плотно сомкнула, ресницы дрожали, а краска ушла даже с мочек ушей — вся она потускнела, стала будто еще тоньше и выше. Поверила она матери? Или прямо сейчас, в эти секунды, умоляла себя поверить еще на день, на два, до следующего визита, до приглашения в фельдшерское училище?
— Правда можно Петьку позвать? — наконец хрипло спросила она, глядя матери в спину. — Он нам карамелек обещал днем, к чаю…
— Зови, родная. — Та развернулась, лампа бросила желтый блик на ее лицо, углубив тени и морщины, превратив их в паутину трещин. — Все равно большой же гусь, втроем долго будем есть.
Ничего не выдала, услышав о карамельках, ни слова не сказала об английской шоколадке в золотой фольге. Приобняла дочь за плечи, улыбнулась — и обе направились через кухню к запертой тайной дверце.
К. смотрел им в спины несколько мгновений — а потом ноги сами понесли его прочь, в противоположную сторону. Они заплетались, да и ощущал он себя будто пьяным: не понимал, в какую секунду сдвинулся с места; о чем думает; что собирается делать. У кухонной двери он споткнулся о порог, чуть не полетел носом вперед, вцепился в косяк — и вывалился наконец в темный, все еще пустой коридор. Здесь был прохладнее и свежее воздух; получилось распрямиться, проморгаться. А вот в груди все еще пекло, и К. не сразу вспомнил, что это друг-огонек думает о чем-то своем.
Пройдя немного вперед, он замер меж рядов дверей. Предельно распрямился, до хруста расправил плечи, запрокинул голову — научился так сосредотачивать мысли на теле еще во времена, когда часами просиживал над текстами и словно затекал весь, что умственно, что физически. Помогло: дурнота немного отхлынула. А вот гневливое омерзение возилось внутри — большое неповоротливое лихо с единственным глазом.
Дух не планировал это показывать — но, возможно, именно зная пару тайн Хитровки, настаивал на спешке. Удивительно, жестоко, смешно: на втором вернисаже, осеннем, где К. тоже побывал, граф ведь хвастал кому-то из литераторов, кажется, самому королю Гиляровскому, что недавно открыл Хитровку для себя, и открыл с, так сказать, «чувственной, эстетической стороны, чем весьма доволен как художник». Гиляровский, описывавший эти места совсем иначе — по-осиному беспощадно, пусть и не пренебрегая знаковым своим жизнелюбивым юмором, — кажется, удивился, но ничего не уточнил; К. же счел это обычной бравадой и посоветовал лишь не ходить туда в одиночку и в темное время суток… Знал бы он. Знал бы, сколько всего происходит здесь в ясные, солнечные часы. Видимо, фланируя меж рядами, граф и присмотрел какого-то мальчишку, и познакомился с ним, задействовав обычное обаяние или просто купив пару петушков на палочках, и проник в Бунинский дом, где очаровал хозяйку, ну а та уже, ухватившись за то, что сочла призрачной удачей, стреножила всякую совесть. Стреножила… но та еще трепыхалась. И девчонка эта, славная, с косицами, чье благо явно ставится превыше всех прочих… умница, ее бы правда на курсы, которых отныне в России нет, как нет прогрессивного царя. Что ее ждет, кроме билета? Правда, что ли, граф за нее порадеет? Или она, поняв, что обманута, схватит все же какой-нибудь нож? Или…
К. не знал всего этого, понимал, что не время думать, — ничему ведь не помешаешь. А нужно бы думать об ином, о том, что от места своего падения он уже совсем далеко, от призрака, скорее всего, тоже. Делает себе хуже… на том бы и сосредоточиться. Но нет, всколыхнулись мысли совсем другие, куда темнее прежних, и лихо шире распахнуло налитый кровью глаз.