не смотрел так на других людей. Наверное, дело во всех тех вещах, о которых меня предупреждала мама – что она говорила не делать, какой не быть, – а я взяла и сделала, и стала.
Искать силу внутри себя – значит быть готовой пройти сквозь страх навстречу тому, что скрыто за ним. Если я загляну в свои самые уязвимые места и признаю боль, которую чувствовала, я смогу исключить источник этой боли из арсенала моих врагов. Моя история больше не будет служить оперением для их стрел, и это уменьшит их власть надо мной. То, что я в себе принимаю, нельзя использовать против меня, чтобы меня унизить. Я та, кто я есть, и делаю то, ради чего пришла, – служу вам лекарством или резцом, напоминаю вам о том, что есть в вас от меня, когда я раскрываю вас в себе.
Мерка, которой америка мерила меня, лежала преградой на пути к осознанию моей силы. Мне пришлось изучать и мучительно разбирать эту преграду, кусок за куском, прежде чем я смогла использовать свою энергию творчески и в полной мере. С внешними проявлениями расизма и сексизма справляться легче, чем с плодами этих усвоенных искажений в нашем восприятии себя и друг дружки.
Но откуда берется это нежелание искать связи на любых уровнях, кроме самых поверхностных? В чем источник недоверия и отчуждения между Черными женщинами?
Я не люблю говорить о ненависти. Не люблю вспоминать отторжение и враждебность, тяжелые, как пожелание моей смерти, которые я видела в глазах столь многих белых людей с тех самых пор, как могла видеть. Эта ненависть повторялась и в газетах, и в фильмах, и в церковных изображениях, и в комиксах, и в радиопрограммах про Амоса и Энди. У меня не было инструментов, чтобы вскрыть ее, не было языка, чтобы дать ей имя.
Подземка, поезд АА[161] до Гарлема. Я цепляюсь за мамин рукав, потому что у нее руки заняты покупками, рождественски-тяжелыми пакетами. Влажный запах зимней одежды, поезд качается. Мама замечает свободное сиденье и заталкивает в него мое маленькое тельце, упакованное в зимний комбинезон. По одну сторону от меня мужчина читает газету. По другую – женщина в меховой шапке вперила в меня взгляд. Ее губы кривятся, она таращится на меня, потом переводит взгляд вниз, и я повторяю за ней. Ее рука в кожаной перчатке дергается к тому месту, где моя новенькая голубая штанина касается ее блестящей шубы. Она рывком пододвигает шубу поближе к себе. Я смотрю. Я не вижу той ужасной вещи, которую она заметила на сиденье между нами, – может быть, там таракан. Но мне передался ее ужас. Судя по тому, как она смотрит, там что-то очень плохое, так что я тоже подтягиваю свой комбинезон к себе, подальше от этого места. Когда я поднимаю взгляд, женщина всё еще смотрит на меня, раздувая ноздри и вытаращив глаза. И вдруг я понимаю, что по сиденью между нами ничего не ползет, – она не хочет, чтобы ее шуба прикасалась ко мне. Мех задевает меня по лицу, когда она встает, передернувшись, и хватается за подвесной ремень на поручне в мчащемся поезде. Дитя Нью-Йорка, я сразу же пододвигаюсь в сторону, чтобы на освободившееся место могла сесть мама. Никто не говорит ни слова. Я боюсь что-то сказать маме, потому что не знаю, что натворила. Тайком я осматриваю штаны своего комбинезона. Есть там на них что-нибудь? Случилось что-то, чего я не поняла, но что я никогда не забуду. Ее глаза. Раздутые ноздри. Ненависть.
Мне три года, и глаза у меня болят от машин, на которых их проверяли. Мой лоб горит. Всё утро мне тыкали, кололи и заглядывали в глаза. Я съежилась в высоком кожано-металлическом кресле, мне страшно, грустно, и я хочу к маме. На другом конце смотрового кабинета глазной клиники группа молодых белых мужчин в белых халатах обсуждают мои странные глаза. В моей памяти остался лишь один голос. «Судя по ее виду, она, похоже, еще и отсталая». Все смеются. Один из них подходит ко мне и говорит медленно и членораздельно: «Ладно, девочка, теперь иди подожди снаружи». Он треплет меня по щеке. Я благодарна за отсутствие грубости.
В «час сказок» библиотекарша читает вслух «Маленького черного Самбо»[162]. Ее белые пальцы держат книжку про мальчика с черным, как вакса, личиком, большими красными губами, множеством косичек и шляпой, полной масла[163]. Я помню, как картинки ранили меня и я снова думала, что со мной, наверное, что-то не так, ведь все остальные смеются, и потом, центральная библиотека отметила эту книжку специальной премией, как нам сказала библиотекарша.
ТАК ЧТО С ТОБОЙ НЕ ТАК, A? НЕ БУДЬ ТАКОЙ НЕЖЕНКОЙ!
Шестой класс новой католической школы, где я первая Черная ученица. Белые девочки смеются над моими косами. Монахиня передает домой моей маме записку, в которой говорится, что «косички в школе неуместны» и что я должна научиться делать себе «более благопристойные прически».
Мы с Лекси Голдман на Лексингтон-авеню, подростки, разгоряченные весной и тем, что мы улизнули с уроков. Останавливаемся у закусочной, просим воды. Женщина за прилавком улыбается Лекси. Дает нам воду. Лекси в стакане. Мне – в бумажном стаканчике. Уже после мы шутим, что зато мой стаканчик складной. Но чересчур громко.
Мое первое собеседование на подработку после уроков. Фирма по производству линз на Нассо-стрит[164] позвонила в мою школу и попросила прислать кого-нибудь из учениц. Мужчина за стойкой читает мою заявку, а потом поднимает на меня глаза, удивленный моим Черным лицом. Его взгляд напоминает мне ту женщину в поезде, когда мне было пять лет. Потом добавляется что-то еще, когда он окидывает меня взглядом с головы до ног и задерживается на моей груди.
Моя светлокожая мать оберегала мою жизнь в среде, где моя жизнь не была сколько-нибудь ценной. Для этого в ход у нее шло всё, что было под рукой, – а такого было немного. Она никогда не говорила о цвете. Моя мать была очень храброй женщиной, рожденной в Вест-Индии[165], неподготовленной к америке. И она обезоруживала меня своим молчанием. Иногда я догадывалась, что это неправда, будто никто больше не замечает цвет. Я темнее, чем обе мои сестры. Мой отец темнее всех нас. Я всегда завидовала сестрам, потому что мать думала, что они такие хорошие девочки, а я плохая и от меня одни проблемы. «Дьявол в тебе сидит», – говорила она. Они опрятные – я неряха. Они тихие – я