Он был так близко к своей мечте, он смотрел ей в глаза, спрятавшись за свою маску. Он говорил с Генрихом Шульцем и генерал-лейтенантом Турчаниновым, и они его слушали. Быть может, с чем-то они и не соглашались, но они принимали его позицию. Однако стоило им узнать, что он еврей, как все от него отвернулись. Только Генрих Карлович скрыл свое презрение, да и то из уважения к Петру Андреевичу.
«Неужели это действительно правда? — подумал Герман. — Неужели свет никогда не примет меня в свой круг только из-за того, что моя мать еврейка?» Столкнувшись с циничной реальностью, которая сыграла с ним жестокую шутку, Герман хоть и не хотел этого, но все же не мог не признать: он никогда не войдет в высший свет Петербурга. И причиной тому не его бедность и низкое служебное положение, не отсутствие покровителей, а глупые предрассудки. Но как бы ни были эти предрассудки глупы и надуманны, Герман не мог отрицать: они влияли на его жизнь, и притом влияли самым решительным образом.
Герман внезапно остановился. А куда он идет? Что ему нужно? Пойти домой, лечь в кровать, укрывшись потрепанным клопами и временем одеялом, и забыться в сладостном сне, который снова перенесет его на бал-маскарад, где Герман будет блистать и найдет успех решительно у всех гостей князя Демидова.
А что потом? Поутру он проснется и обнаружит, что ничего этого не произошло. Он вновь проснется на той же прогнившей кровати в крохотной каморке, где стены покрыты плесенью, а насекомые хозяйничают, словно у себя дома. Из богатого, сверкающего бала-маскарада моментально перенестись в эту пакость… Германа передернуло от этой мысли.
Он осмотрелся. Мимо него сновали какие-то люди, кучера погоняли лошадей на мостовой, бабы спешили непонятно куда… Кто все эти люди? Мещане. Герман, хоть сам и принадлежал к этому сословию, всегда относился к нему с презрением. В министерстве их называли «городские обыватели» — ведь они действительно были обычные, ленивые столичные обыватели, которых ничто не интересовало, которые ни к чему не стремились, которые не имели великой мечты и не могли мыслить о прекрасном.
Всю свою жизнь Герман противился этому чуждому ему слою людей и всякий раз впадал в хандру, когда очередной начальник говорил о нем: «Этот Шульц, мещанин, служит губернским секретарем». И единственное, чем Герман мог приободрить себя, — это надеждой, что придет день, когда он вырвется из цепей, приковавших его к этому мерзкому, чуждому всякому возвышенному человеку обществу, и увидит свет, который примет его, словно давно жданного гостя.
Однако свет его не принял. Он посмеялся над ним, унизил, раздавил, уничтожил его. Эти люди — такие красивые, такие воспитанные, такие образованные и возвышенные — на деле оказались мелочными, самодовольными петушащимися лицемерами, которые признают достоинства в человеке, сообразуясь в первую очередь с его происхождением.
Понимать это Герману было больно, однако он не мог отрицать очевидную истину. Но и отвернуться от своей мечты, смириться со своим поражением и окунуться с головой в этот отвратный, суетный мещанский мир было для него невозможно. После зала с золотыми люстрами, искрящимся шампанским, блестящим паркетом и очаровательной музыкой в доме князя Демидова воротиться к себе домой и стремиться не хлопнуть зловеще скрипящей дверью, чтобы не опала на пол плесень со стены, Герман просто не мог.
Мимо Германа проходили два человека, один из которых нес моток веревки и все жаловался, что она никуда не годна, а руки без перчаток коченеют нести ее.
— Эй, любезный, — окликнул мужика Герман, — продай мне веревку, коль она тебе в тягость.
— Да на кой она тебе? — с удивлением спросил мужик.
— А тебе что за дело? Даю за нее червонец, — предложил Герман.
Он засунул руку в карман и извлек из него заветную ассигнацию, которую приберег на случай, если они с Петром Андреевичем отправятся сегодня кутить (Герман всегда хотел, чтобы Суздальский пригласил его покутить, однако приглашения так и не дождался). Герман протянул деньги мужику. Тот недоверчиво взял бумажку и принялся пристально ее разглядывать.
— Пошутить решил надо мной? — подобострастно спросил он, но Герман отрицательно покачал головой. — Да ведь эта веревка и двугривенника не стоит.
— Молчи, шельма! — прикрикнул на него второй. — Бери, пока дают, да ступай, не мешай человеку.
Он вырвал свернутую веревку из рук мужика, протянул ее Герману и быстрым шагом увлек товарища подальше от странного покупателя, пока тот не успел опомниться.
Но Герман и не спешил их догонять.
«Как же это так получается? — недоумевал он. — Я в хорошей шинели, во фраке, при полном параде — а они не признают во мне дворянина и неизменно угадывают себе равного. Видимо, действительно, не судьба мне стать благородным».
С веревкой под мышкой Герман пришел домой — в ветхую съемную квартиру недалеко от Сенной, где он нанимал одну комнатку. Там, в его спаленке, из потолка торчал крюк, на который, вероятно, крепилась люлька с младенцем — еще при прежних жильцах. Герман взгромоздился на ветхую табуретку, которая предательски заскрипела, и привязал один конец веревки к крюку — другой он загодя сложил пеньковый галстук.
Герман накинул петлю на шею и слегка ее затянул. Стоит ли? Герман почувствовал, что ему страшно. Как бы он ни ненавидел эту жизнь, как бы ни хотел с нею расстаться, сделать этот последний шаг было для него трудно. Шульц уже решил было стянуть с шеи галстук, который явно ему не шел, когда поскользнулся на жирной поверхности табурета, судорожно заелозил по нему ногами, а тот — из-за своей старости — развалился. Герман почувствовал, как стремительно стягивается петля у него на шее, и крепко зажмурил глаза. Ему не повезло — кадык не сломался: он был обречен медленно задыхаться. Мысли со страшной скоростью заметались в голове, которая начинала кружиться. В глазах потемнело, Герман не мог вздохнуть и чувствовал, что теряет сознание.
«Господи, неужели это все, этим все кончится, неужели это так просто», — успел подумать он, прежде чем сознание навсегда покинуло его вольнодумную голову. Ноги еще какое-то время продолжали судорожно трепыхаться, но вскоре это прекратилось, и тело Германа повисло, словно продолговатый куль, в центре грязной, неубранной комнаты.
Глава 20
Бал-маскарад
Правда всегда отважна.
Чарльз Диккенс
Пока тело Германа Шульца раскачивалось по комнате, словно маятник внутри часовой коробки, порог дома Александра Юрьевича переступил Владимир Дмитриевич Воронцов, однако он был не один, но с племянником. Вернувшись с Кавказа сегодня утром, Дмитрий теперь вступал в этот знакомый дом в мундире корнета, которым, как и прежде, гордился, но который теперь сделался ему привычен. Когда-то ясные и бойкие глаза его заметно погрустнели, черты стали более резкими, а движения — спокойными и уверенными.
За каких-то три месяца из беспечного повесы-весельчака он превратился в уверенного молодого мужчину, который познал цену жизни и смерти. Он улыбался, но улыбка его более не была полна беззаботного очарования — теперь это была улыбка серьезного человека.
Вместе с дядей он приветствовал хозяина дома и очаровательную его дочь, поздравил последнюю с днем рождения, сделал ей несколько комплиментов и в кратких словах рассказал о службе. В словах его было больше степенности и лаконичности, он не стремился более во всех красках описать те или иные события и, казалось, говорил лишь с тем, чтобы удовлетворить интерес собеседников.
Когда Дмитрий по всем законам приличия отблагодарил хозяев за гостеприимство, он взял бокал шампанского и отправился с ним дальше по залу в поисках старых знакомых. Вскоре на его пути попался Роман Балашов, который был его секундантом на той самой дуэли. Дмитрий почувствовал, что общение с Балашовым будет теперь ему в тягость, так как непременно напомнит о совершенном убийстве, однако корнет взял себя в руки и подошел к старому товарищу. Роман был искренне рад видеть Дмитрия. Он поделился с ним несколькими светскими сплетнями и предложил пройтись в другой угол зала, где в компании бабушки, сестры и родителей скучала княжна Софья Ланевская.
Марья Алексеевна как раз рассказывала родственникам о непростительной выходке Петра Андреевича, который «Вы только подумайте! Посмел привести жида в благородный дом!». Но едва княгиня увидела Дмитрия, она думать забыла о Германе, о Суздальском и поспешила обрадоваться его возвращению. Меж ними завязался разговор, полный взаимных любезностей и светского блеска, который за семьдесят лет так и не надоел Марье Алексеевне, однако был теперь неприятен Дмитрию. Он все время украдкой смотрел на Софью, однако она бледнела и отводила взгляд. Молодой граф Воронцов не мог понять, отчего Софья, всегда такая веселая и уверенная, вдруг была смущена и не произносила ни слова.