Черная карета словно тень скользила по Невскому проспекту с запада на восток — туда, где на горизонте вставало солнце, которое никогда не заходит над Британской империей.
Холодное мрачное солнце лениво поднялось из-за петербургских крыш, зажгло златом адмиралтейский шпиль и осветило зловещую тень — запряженную тройкой гнедых лошадей черную лакированную карету, в которой сидели два мрачных басурманина, приплывшие из-за моря. Они явились в Санкт-Петербург с тем, чтобы навсегда нарушить привычный ход жизни его обитателей, и, как чума, поразили его своим именем. Но теперь, когда все было кончено, они были вынуждены сойти со сцены и бежать, погоняемые слухами и презрением.
Черная тень неслась по Санкт-Петербургу навстречу русскому солнцу. Но вот карета достигла Лиговского и свернула направо — на юг, подальше от этого места, от этих ранних рассветов и от этих людей.
За неделю до Рождества в столице вновь воцарился мир.
Глава 22
Прощай, прости
Джентльмены всегда остаются в меньшинстве. Это их привилегия.
Ричард Олдингтон
Дмитрий был возмущен до глубины души той сценой, свидетелем которой он невольно стал на бале-маскараде. Вернувшись домой, он потребовал у дяди объяснений. Владимир Дмитриевич усадил племянника в кресло, налил себе бокал портвейна, выпил его, затем налил еще два: себе и Дмитрию. Он рассказал все, не умолчав ни о малейшей детали этой долгой истории.
Дмитрий не мог поверить, что это правда. Что за немыслимый анекдот? Презирать отца (человека, бесспорно, достойного осуждения), но при этом стремиться отравить жизнь его ни в чем не виноватому сыну?
Молодому корнету казался диким запрет Демидова на союз единственной дочери с любимым человеком. Тем более диким был этот полный ненависти и безудержной ярости вызов, брошенный старому князю. Но более всего дикой для Дмитрия была опала, которой подвергли Андрея Петровича. После его размолвки с государем императором ни один светский человек (за исключением Владимира Дмитриевича) не попытался его поддержать — все от него отвернулись.
Неужели это та честь, то благородство, та верность, которыми дышит дворянство? Если они кому и верны, то исключительно собственным корыстным целям; если честны, то лишь когда это выгодно; а если проявляют благородство и героизм, то делают это как можно более громко.
«Но как же это случилось? Как могло такое произойти? Неужели, — думал Дмитрий, — за те три месяца, что я провел на Кавказе, свет Петербурга изменился столь сильно? Я думал, что вернулся домой, а оказалось, что ветер и горы мне во сто крат ближе этих лицемерных и лживых кавалеров и дам, с ног до головы обвешанных жемчугами, золотом, изумрудами и алмазами. Серебро у них не очень в почете: они помнят, что их прародитель продал душу за тридцать сребреников.
Но не мог весь свет, который я знал двадцать лет, перевернуться с ног на голову за три месяца. Стало быть, это не в свете причина, а во мне. Свет как был, так и остался прежним — это я изменился, стал немного лучше понимать жизнь и смог за ширмой щедрости, благородства и гуманизма разглядеть блеск показного величия, мелочности, подлости и лицемерия. Этот блеск сверкает ярче бриллиантов, затмевая их своей красотой, однако стоит в него влюбиться, принять его, и он тотчас же рассыплется у вас на глазах».
Только теперь Дмитрий понял это вездесущее чувство презрения, с которым старый князь Суздальский и его сын взирали на этот свет — еще в пору своего величия и почета. Андрей Петрович был слишком стар, чтобы верить в этот ярмарочный блеск разноцветной фольги, каковым оказался свет; и потому он никогда не принимал серьезно тех комплиментов, льстивых и восторженных тостов, уверений в вечной дружбе и преданности — он прекрасно знал, что придет день, когда он падет со своего пьедестала, и тогда никто не попробует подставить подушки, дабы он не разбился.
Дмитрию претило теперь оставаться в этом лживом, фальшивом обществе, и потому, едва дядя ушел, он написал Шаховскому прошение отправить его обратно на Кавказ.
Там нет этого притворного блеска и лживых улыбок, там люди, каждый вечер пируя, осознают, что это, может статься, последний пир в их короткой жизни. И потому в их сердцах, в любой момент готовых остановиться после того, как в них влетит шальная пуля врага, — в этих сердцах нет места лжи и предательству, нет места лести и лицемерию, ведь рядом со смертью человек стремится очиститься, изгнать из себя все греховное.
И теперь Дмитрий понимал, что, как бы ни было тяжело ему на Кавказе, как бы он ни мечтал вернуться в теплый столичный дом дяди, его место там — среди гор и отчаянных усатых воинов, которые вверили свои судьбы Богу и живут сообразно с понятиями о чести.
Дмитрий не знал, что в это время, в пятом часу, в гостиной его дядя принимал князя Демидова.
— Ты мой лучший друг, — сказал Александр Юрьевич, — и я приехал с тем, чтобы просить тебя быть моим секундантом на дуэли с Суздальским.
— Я буду твоим секундантом, — ответил Владимир Дмитриевич, — если дуэль состоится.
— Дуэль состоится, — твердо сказал Демидов.
— Тогда ты просто дурак, Александр.
— Володя, этот человек прилюдно унизил меня.
— И как же? Привел герцога Глостера на бал-маскарад?
— Как ты можешь с таким спокойствием говорить про этого человека? — воскликнул Демидов. — Он унизил тебя, он растоптал твою честь. А ты — я сам это видел — сегодня пожал ему руку!
— Да. Я пожал ему руку, потому что он чувствует передо мной свою вину, а я не держу зла на него.
— Но он же украл у тебя Елену!
— Да, он увез Елену на Альбион. Это правда, — сказал Воронцов. — Но я любил эту женщину и продолжаю любить. И потому я в первую очередь желаю, чтобы она была счастлива. Если она не смогла найти свое счастье в браке со мной, как я могу запретить ей быть счастливой с Уолтером?
— Она твоя жена! Преступление с ее стороны было тебе изменить!
— Это все предрассудки, — отмахнулся Владимир Дмитриевич. — В действительности важны лишь чувства. Если двое любят друг друга, как можем мы чинить им препятствия?
— Ты ведь сейчас говоришь не только о герцоге и Елене, — догадался Демидов, — но и о моей дочери и ее увлечении сыном Глостера.
— Увлечение ли это? — спросил Воронцов. — Или любовь?
— Этого, увы, я не знаю, — устало сказал Александр Юрьевич. — Но я не могу позволить дочери выйти за него замуж. Это будет позором не только для меня, но и для Ани, Миши и их дочерей.
— Ты готов пожертвовать счастьем единственной дочери ради общественного мнения? — удивился Владимир Дмитриевич.
— Нет, Володя, конечно нет… — Князь задумался. — А эта дуэль?
— Да, Саша, эта дуэль… — поддержал Воронцов. — Ты понимаешь, что Андрей Петрович здесь точно уж ни при чем? Если кто и действовал по законам чести, так это он.
— Однако я прилюдно объявил его своим врагом, — напомнил Демидов. — Я не могу теперь примириться. Если я это сделаю, я потеряю лицо, мое имя покроют позором. Я тогда должен был как-то отреагировать. А Суздальский своим высокомерием просто не оставил мне выхода.
— Это ты князю будешь рассказывать, — с улыбкой сказал Воронцов.
— Возможно, я и погорячился, но, если я теперь примирюсь, меня посчитают трусом.
— Только не князь.
— Но зато весь свет будет смеяться над моим бесчестием.
— А лучше он будет смеяться над этой дуэлью? — парировал Воронцов. — Говорят, князь хорошо стреляет.
— Говорят, стрелял — еще при Павле.
— Уж не думаешь ли ты, что он стар для дуэли? Не помнишь, как он схватил твою перчатку на лету?
— Володя, опомнись! Ему восемьдесят лет!
— Тогда с твоей стороны будет великодушием отказаться от дуэли со стариком.
— Суздальский не примет от меня милости, — задумчиво произнес Александр Юрьевич.
— Тогда протяни ему руку мира. Это не будет слабостью с твоей стороны. Или ты думаешь, что люди чести — это те, кто не признает своих ошибок? — спросил Владимир Дмитриевич. — Наоборот, нет ничего благороднее и храбрее — признать свою неправоту, невзирая на мнение света.
Александр Юрьевич глубоко задумался.
Как же ему теперь отступиться? Он вызвал на дуэль Суздальского. Едва ли старик согласится принять от него извинения. Да и как будет смотреть на него свет?
Демидову было стыдно. Он бросил вызов человеку в летах, и притом сделал это в собственном доме. Это низко и гадко. Но если теперь он объявит о своей снисходительности, князь из гордости не примет такого великодушия.
«И что же, — думал Александр Юрьевич, — я теперь должен на глазах у всего света просить прощения у старого князя? После такого я без смеха не буду принят ни в одном честном доме… нет. Все это вздор! Владимир прав. Превыше всего честь, не мнение света, не общества мораль. Пускай меня считают трусом, пускай обо мне сплетничают и показывают пальцем на меня. Я не буду драться на дуэли с человеком, которого оскорбил в своем доме. Я принесу извинения».