О МАНДЕЛЬШТАМЕ
Осипа Эмильевича Мандельштама я очень любил, всегда восхищался его стихами, считал его одним из замечательнейших русских поэтов своего времени, знаком был с ним в течение семнадцати лет, довольно часто встречал его, но никогда не был с ним близок,— отчасти из-за разницы в возрасте, отчасти оттого, что он, со свойственной ему откровенностью, никогда не скрывал от меня пренебрежительного отношения ко всему, что я писал. Ему чужды были не только мои робкие литературные попытки, но и весь строй моих литературных пристрастий,— к Блоку он относился довольно холодно, Некрасова не любил, а у Фета ценил только некоторые строчки, терпеть не мог стихов Бунина и, подобно всем акмеистам, был внутренне враждебен русской реалистической прозе. Из русских поэтов больше всего любил Пушкина, Батюшкова и Баратынского.
Когда-то учился он, подобно мне, в Тенишевском училище, но окончил его лет на пятнадцать раньше меня. В 1918 году он уехал из Петрограда в Крым. Впоследствии он написал об этом так:
Чуя грядущие беды, бурь приближенье мятежных,Я убежал к нереидам на Черное море,И от красавиц тогдашних, от тех европеянок нежныхСколько я принял смущенья, надсады и горя.
Впервые я увидел его в конце 1920 года, когда он вернулся в Петроград из Крыма, только что освобожденного от Врангеля. Он имел возможность сбежать с белыми в Турцию, но, подобно Волошину, предпочел остаться в Советской России. Перед приходом в Крым красных он жил в Феодосии и там написал:
Недалеко от Смирны и Багдада,Но трудно плыть, а звезды всюду те же.
В Петрограде его поселили в Доме искусств, дали комнатенку возле комнаты Михаила Слонимского. Мандельштам был невысокий человек, сухощавый, хорошо сложенный, с тонким лицом и добрыми глазами. Он уже заметно лысел, и это его, видимо, беспокоило, потому что одно его стихотворение начиналось так:
Холодок щекочет темя,И нельзя признаться вдруг,—И меня срезает время,Как скосило твой каблук.
Обликом он в те годы был отдаленно похож на Пушкина — и знал это. Вскоре после его приезда в Доме искусств был маскарад, и он явился на него, загримированный Пушкиным — в сером цилиндре, с наклеенными бачками.
По просьбе моих товарищей тенишевцев, чтивших его, я как-то раз привел его в Тенишевское училище почитать стихи,— подобно тому, как приводил раньше Гумилева. Он пришел охотно, хотя, кажется, нисколько не был растроган посещением школы своего детства. Мы все в то время знали только одну его книгу стихов, «Камень», вышедшую перед первой мировой войной. Особенной известностью пользовались те стихи из «Камня», в которых умно и красноречиво описывались знаменитые памятники архитектуры: «Айя-София», «Notre Dame», «Адмиралтейство». За эти изысканные и умные стихи, написанные очень торжественным тоном, насмешники прозвали Мандельштама «мраморной мухой». Меня же эти великолепные стихи, отчетливо отразившие все основные каноны акмеизма, оставляли равнодушным. В «Камне» меня волновало другое — то, что находилось как бы на периферии этой книги. Меня удивляло точностью, простотой, ритмом и умом стихотворение Мандельштама, написанное им еще в ранней юности, в 1909 году:
Дано мне тело — что мне делать с ним,Таким единым и таким моим?
За радость тихую дышать и житьКого, скажите, мне благодарить?
Я и садовник, я же и цветок,В темнице мира я не одинок.
На стекла вечности уже леглоМое дыхание, мое тепло…
Некоторые стихотворения «Камня» поражали меня еще одной чертой — правдивостью изображения, реалистичностью. Русские поэты первой четверти двадцатого века почти никогда не ставили перед собой задач реалистического изображения мира. Блок был чуть ли не единственным исключением. И меня поражало великолепное изображение оперного спектакля в восьмистишии из «Камня» Мандельштама:
Летают Валькирии, поют смычки.Громоздкая опера к концу идет.С тяжелыми шубами гайдукиНа мраморных лестницах ждут господ.
Уж занавес наглухо упасть готов;Еще рукоплещет в райке глупец,Извозчики пляшут вокруг костров.Карету такого-то! Разъезд. Конец.
Но больше всего во всем «Камне» нравилось мне стихотворение «Петербургские строфы» — о дореволюционном Петербурге. Я считал, что стихотворение это – лучшее изображение Петербурга в русской поэзии со времен «Медного всадника». Начиналось оно так:
Над желтизной правительственных зданийКружилась долго мутная метель,И правовед опять садится в сани,Широким жестом запахнув шинель.
Зимуют пароходы. На припекеЗажглось каюты толстое стекло.Чудовищна,— как броненосец в доке,—Россия отдыхает тяжело.
А над Невой — посольства полумира,Адмиралтейство, солнце, тишина!И государства жесткая порфираКак власяница грубая бедна…
Это поразительное по изобразительной точности и ритмике стихотворение особенно трогало меня своим концом, где внезапно появлялся Евгений из «Медного всадника»— нищий интеллигент-разночинец, противопоставленный императорскому Петербургу:
Летит в туман моторов вереница;Самолюбивый, скромный пешеход —Чудак Евгений – бедности стыдится,Бензин вдыхает и судьбу клянет!
Этот образ нищего разночинца, столь чуждый снобам-акмеистам, появился в «Камне» только один раз, и еще трудно было предугадать, какое большое место суждено ему было занять в дальнейшем творчестве Мандельштама.
Из более поздних его стихотворений я в то время знал только одно — то, в котором он отрекается от «Камня»:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});