И тогда Маленький Билли вспомнил, что на свете существует такой человек, как Свенгали с его складным флажолетом!
«Вот как я учу Джеко; вот как я учу петь маленькую Онорину; вот каким образом я преподаю бельканто. Оно было утеряно — бельканто, — но я нашел его в своих снах, я, Свенгали».
Забытое космическое видение, когда, казалось, он глубже постигает все прекрасное и печальное, познает самую суть вещей и горестную их мимолетность, встало перед его мысленным взором с удесятеренной яркостью — мгновенный беглый взгляд за тёмную завесу, отделяющую нас от вечности! И его охватило невыносимое сознание собственной ничтожности в сравнении с этими изумительными артистами, один из которых был когда-то его другом, а другая — его любовью, его любовью, которая предложила ему однажды быть его смиренной любовницей и служанкой, чувствуя себя недостойной стать его женой!
Он вспомнил об этом с мучительной грустью, сгорая со стыда, и с того мгновенья любовь его к Трильби перешла в слепое обожание.
Она спела «Весеннюю песню» Гуно (композитор присутствовал в зале и был вне себя от восторга!). На этом окончилось первое отделение концерта. Публика могла наконец перевести дух и поговорить о небывалом чуде, о непостижимом совершенстве, коего может достичь человеческий голос; зал гудел, как огромный, улей, все ахали, восхищались, все были в экстазе!
Но трое наших друзей молчали. Они не находили слов для выражения охватившего их чувства.
Таффи и Лэрд глядели на Билли, а тот, бледный, осунувшийся, с заплаканными глазами и распухшим носом, углубился в созерцание какой-то сокровеннейшей, высокой мечты своей, по всей вероятности мечты упоительной, «ибо хотя глаза его все еще были влажны, на лице его застыла почти бессмысленная улыбка — казалось, он наверху блаженства.
Второе отделение концерта было еще короче первого и произвело (если это только возможно) еще больший фурор.
Трильби спела всего две вещи.
Первую песню „Мальбрук в поход собрался“ она начала легко и свободно, в темпе бодрого марша, на среднем регистре голоса, не раскрывая пока что всей широты своего диапазона. Публика с улыбкой слушала первый куплет:
Мальбрук в поход собрался,Миронтон, миронтон, миронтэн!Один господь лишь знает,Когда вернется он.
Припев „Миронтон, миронтэн“ звучал как квинтэссенция воинственной решимости, задорной уверенности в своих силах. Услыхав его, любой солдат готов был бы лихо пойти на приступ!
Вернется он на пасху,Миронтон, миронтон, миронтэн,Вернется он на пасху,Или на духов день…
Слушатели все еще улыбались, хотя в припеве зазвучало безотчетное сомнение, неясный страх — смутное предчувствие!
Но духов день проходит —Миронтон, миронтон, миронтэн —Мальбрука нет как нет!
И тут, особенно в припеве, послышалась тревога, такая ощутимая, естественная, человечная, что она объяла всех, сердца забились сильнее, дыхание стеснилось.
Мадам на башню всходит,Миронтон, миронтон, миронтэн —И вдаль с тоской глядит!
О, как все мысленно устремились за ней!
Анна, сестра моя Анна! [28]Видишь ли ты, что вдали?
Вдали оруженосец, Торопит он коня…
Ощущение приближающейся беды гнетет душу, оно болезненно, оно почти невыносимо!
Оруженосец верный,Какую весть несешь?
И тут Билли снова рыдает навзрыд, как и все остальные. Припев стал жалобным воплем нестерпимого ожидания. Бедная, безутешная герцогиня! Бедная Сара Дженнингс! [29] Так ли вас известили об этом?
Оркестр аккомпанировал все время очень сдержанно, играя лишь необходимые обычные аккорды.
Внезапно, без всякой предварительной модуляции, тон понизился на целую терцию, выявляя всю глубину могучего контральто Трильби; оно зазвучало так торжественно и сурово, что слезы высохли, но дрожь проняла всех. Струнные инструменты играют под сурдину. Постепенно замедляя темп, аккомпанемент становится все богаче, насыщеннее, шире — теперь это уже похоронный марш.
Зальетесь вы слезами,Услышав весть мою…
Оркестр гремит все громче и громче. Раздается „Миронтон, миронтэн“ — как погребальный звон!
Смените платье вашеНа черные одежды… J
Раскаты могучего колокола слились с оркестром, и очень медленно и так проникновенно, что весть эта навеки запечатлеется в памяти тех, кто услыхал ее от Ла Свенгали:
Мальбрук убит в сраженье,В чужой земле лежит.
Все стихло. Конец.
Величавая эпическая поэма, скорбная трагедия, над которой пять или шесть тысяч обычно веселых французов горько плачут, всхлипывая и утирая глаза, — всего только незатейливая старая народная французская песня, детски наивная, вроде английской песенки про „малютку Бо-Пип“, на самый простой мотив.
После минутной гробовой тишины, какая бывает на похоронах, когда первая горсть земли падает в могилу, публика снова безумствует, и Ла Свенгали, которая никогда не поет на бис, кланяется направо и налево, стоя среди моря цветов, затопивших сцену.
Наступает главный и заключительный номер программы. Оркестр в быстром темпе играет четыре вступительных такта „Impromptu“ Шопена (ля минор), и вдруг с головокружительной внезапностью Ла Свенгали начинает свою партию и поет мелодию „Impromptu“ — без слов. Словно легкая нимфа, уносящаяся в вихре радостной игры,» она вокализирует эту фантастическую пьесу, как не сыграть ее ни одному пианисту и ни одному роялю не издать звуков, столь бесподобных!
Каждая отдельная фраза драгоценна, как брильянты чистейшей воды, нанизанные на золотую нить. Чем выше и звонче она поет, тем упоительнее, и ни одной певице не спеть выше и звонче!
Волны мягкого, нежного смеха, самая суть юности, невинной, великодушной, пылко откликающейся на все, что есть в природе естественного, простого, радостного: свежесть утра, журчанье ручья, рокот ветряной мельницы, шелест ветра в дубравах, песня жаворонка в поднебесье; прохлада и солнце, благоухание цветов на рассвете и аромат летних лесов и полей; вешние игры птиц, пчел, бабочек и разных зверушек; все краски, и звуки, и запахи, которые принадлежат счастливому детству, счастливому первобытному состоянию в благословенных, теплых странах, знакомые нам или доступные пониманию большинства из нас, — все это есть в голосе Трильби, когда она, заливаясь плавными, певучими, искрометными трелями, чаруя россыпью хрустальных ноток, поет свою дивную песню без слов!
И слушатели чувствуют и вспоминают вместе с нею. Никакие слова, никакие изображения не передали бы всего этого так неотразимо, так вдохновенно. И слезы, льющиеся из глаз растроганных до глубины души французов, — это слезы чистого сердечного умиления при воспоминании о самом заветном! (На самом деле Шопен, может быть, думал совсем о другом — об оранжерее, например, с орхидеями и лилиями, с туберозами и гиацинтами, ну, да ведь все это не относится к делу, как сказал бы Лэрд по-французски.)
Она поет медленную часть, адажио, с его капризными фиоритурами: пробуждение девственного сердца, первый трепет чувств, заря любви, ее тревоги, страхи, надежды. Бархатные, мощные, глубокие грудные ноты подобны раскатам огромных золотых колоколов, вокруг которых плещутся и звенят маленькие серебряные колокольчики — колоратурные бисеринки, которые она роняет с высоты своего неповторимого, небывалого голоса.
И снова быстрая часть, воспоминания детства, только темп все стремительнее. О, с какой быстротой, но как отчетливо, как громко, звонко, нежно! Нет, таких звуков никто никогда и не слыхивал — они перекрывают оркестр, они затрагивают самые сокровенные струны души, они полны несказанной радости; ливень струй брызгами рассыпается в воздухе, кипит и пенится, разбивается о камни, сверкая на солнце!
Гений, чудо вселенной!
«Ни признака напряжения, ни малейшего усилия. На лице Трильби широкая ангельская улыбка, рот раскрыт, белые зубы ослепительно сверкают, и, тихо покачивая в такт головой, она послушно следует за палочкой Свенгали, рассыпаясь трелями все быстрее, выше, звонче!..
Еще одна-две минуты, и все будет кончено! Как фантастический фейерверк под конец праздника, как тающие бенгальские огни, голос ее замирает вдали, отдаваясь эхом отовсюду, — еле слышное дуновение, но какое! Последний взлет, хроматическая гамма на нежнейшем пианиссимо до верхнего ми! Последняя искра угасла в воздухе. Тишина.