— Наш отец четыре дня работал с Миркиным в Петах-Тикве, — сказали они.
— Все евреи — товарищи, — ответил Бускила. — Все когда-то работали с Миркиным.
— Отец просил узнать, как поживает Циркин-Балалайка, — добавил старший сын.
— Мандолина, — поправил его Бускила. — Циркин-Мандолина. Пятый ряд, могила номер семь, вон там, под большой оливой. Он был близким другом Миркина.
— Наш отец тоже, — сказал американец.
— У нас нет скидок, — оборвал его Бускила. — Главное, что ваш отец, долгой ему жизни, принадлежал ко Второй алие.
— Разумеется.
— Сейчас вы уплатите аванс, чтобы сохранить за собой место. Остальное, не приведи Господь, при доставке. Прошу, это наш офис.
Пинес с интересом следил за процедурой продажи могил, а потом со стоном повернулся ко мне. Он был уже очень стар. Глаза его потускнели, челюсти и язык непрестанно двигались, как будто перемалывали бесконечную кашу. Он сильно растолстел.
«Старый и тяжелый», — говорил он о себе.
«В конце концов, Зейтуни сдался, — сказал он мне, — и согласился, что выступят только медведь и силач».
Представление было не очень шумное и вполне профессиональное, хотя и весьма разочаровывающее.
«Медведь действительно решал арифметические задачки. — Ури, по своему обыкновению, разукрашивал рассказ о Зейтуни дополнительными деталями. — Но это были простые задачки, под силу любому третьекласснику».
Силач пробудил некоторый интерес, пальцами заплетая толстые гвозди в косички и разбивая о лоб обожженные кирпичи. Деревенские смотрели на него с любопытством, как будто оценивали добротную рабочую скотину. Их вялый интерес несколько усилился, когда он начал напрягать и перекатывать свои мышцы, которые пробегали под его кожей, как большие крысы, от покатостей плеч и до двух младенческих ямок в основании спины. Но как раз в ту минуту, когда он со зверским рыком поднял свой «Груз Апполона» — пару больших паровозных колес, соединенных тяжелой осью, — и застыл под ним, побагровев и дрожа от усилия и восторга, Эфраим спустился от могил моих родителей, неся на плечах Жана Вальжана — тысячу триста килограммов рогов, копыт, костей и мяса — и легкой походкой подошел посмотреть на представление.
Люди заулыбались. Силач глянул, как безумный, на Эфраима и на быка, опасно закачался, уронил свой груз и сел прямо на землю. Зеленый глаз Эфраима смотрел сквозь отверстие маски, надетой у него на голове.
«Прекрасно! — выкрикнул Зейтуни и подбежал к Эфраиму. — Великолепно! И эта шляпа — тоже очень эффектно!»
Он тяжело дышал. «От жадности и от надежды уладить старые счеты», — сказал Пинес.
Эфраим отстранился, придерживая зевающего Жана Вальжана, и посмотрел на облезлого медведя, который прыгал сквозь горящий обруч и рычал от боли.
— Сколько ты хочешь за выступление? — спросил Зейтуни.
По толпе прошел недовольный ропот. Эфраим обернулся к односельчанам, поворачивая все свое тело вместе с могучим быком.
— Для этих я готов выступить задаром, — сказал он и сдернул с головы свою маску.
Все замерли.
— Привет, товарищи мошавники, — сказал Эфраим.
«Мы опустили глаза. От стыда и от ужаса».
Дядя снова повернулся к Зейтуни и его людям. Силач увидел лицо Эфраима, и его начало рвать железными болтами и обломками цемента. Голуби фокусника испуганно прикрыли круглые глазки. Гадалка поднялась с криком:
— Я вижу много огня и сильной боли!
— Заткнись, дура! — простонал Зейтуни.
— Ну как, Зейтуни, тебе нравится мое выступление? — спросил Эфраим.
— Мне все равно, — сказал Зейтуни. — Человек смотрит в глаза, а Зейтуни смотрит в сердце. Ты заработаешь у меня хорошие деньги.
— Мне не нужны деньги, — ответил Эфраим.
Почти неприметным движением века Зейтуни подмигнул резиновой девушке, и та змеей скользнула к ногам Эфраима, сомкнула пятки у себя на затылке и закачалась на спине, как перевернутая на спину черепаха. Потом высвободила одну ногу и обвила ею свое тело. Ее плоский живот подрагивал. Одну щеку она положила себе на лобок, который в этом положении выпятился отчетливо и резко.
Пинес смущенно покашлял. «Там ведь есть что-то вроде жировой подушечки под кожей, — терпеливо объяснил он. — И вся эта девушка была воплощением самых запретных наслаждений, о которых тело мечтает лишь тайком, — сказал он. — Ужасное, отвратительное зрелище. Мусорная кошка, гиена».
Со времени возвращения в деревню Эфраим не имел женщины. Злые языки твердили, что он получает удовлетворение, глядя на случки Жана Вальжана. Юношей, как рассказывали, он иногда развлекался с женой ветеринара, грубой, сладострастной женщиной, которая с удовольствием смотрела, как ее муж кастрирует жеребцов и телят. Сейчас живот его сжался от жара соблазна и ненависти. Влажные воспоминания скользнули по его чреслам складками лилового балдахина. Он перевел свой единственный глаз с резиновой девушки на ее хозяина.
«Я приду вечером поговорить с тобой, — сказал он ему. — Ждите меня здесь».
Он подвигал Жана Вальжана, чтобы удобнее было его держать, повернулся и пошел через поле размеренным и бесшумным шагом, словно летя над землей в своих мягких пустынных ботинках.
«Сзади и издалека эти двое выглядели, как гигантский гриб-боровик на очень маленькой ножке», — сказал Пинес.
Он тяжело поднялся со скамейки, снял очки, запотевшие несмотря на жару, и стал протирать их о полу своей синей рубахи бесконечными кругами.
— Кто это там, Барух? Это не Боденкин?
Он самый, — сказал я.
Ицхак Боденкин, один из первых поселенцев Иорданской долины, почти глухой, с бессильным, искривленным, как прошлогодняя травинка, ртом, медленно выпалывал грядку цинний возле ворот.
— Что он здесь делает?
— Пришел неделю назад, — объяснил Бускила. — Сбежал из кибуцного изолятора. Пришел пешком, полумертвый, и попросился работать здесь, пока не умрет совсем.
— И вот так он живет? Как собака, под открытым небом?
— Ну почему же! — возмутился я. — Он просто хочет поработать немного тяпкой, а вечером он идет спать в коровник.
— В коровник?
— Я предложил ему пойти ко мне во времянку, но ему хочется ночевать с Зайцером.
— Кладбище мастодонтов, — пробормотал Пинес.
Он подошел к Боденкину и поздоровался. Старик не узнал его.
— Не мешай работать, сынок, — проворчал он. — После обеда я возьму тебя на ярмарку и куплю тебе сахарного петушка.
— Он меня не помнит, — сказал Пинес, возвращаясь. — Мы когда-то проработали с ним несколько дней на грейпфрутовой плантации возле насосной станции на Иордане. Мазали стволы черной мазью твоего дедушки. Там бегали крысы величиной с кошку, совершенно обезумевшие от жары и одиночества. Они забирались на цитрусовые деревья и грызли кору. Страшные раны.
Он сел устало и печально.
— Мы даже представить себе не могли, чем это кончится, — сказал он. — Рылову следовало прогнать этого подстрекателя Зейтуни, содрать с него кожу своим кнутом. «Ударом бича и укусом скорпиона»[121].
26
На общий пляж, что к югу от моего дома, я спускаюсь только по вечерам. Пляжники и серфистки уже ушли, вокруг, на всем берегу, никого. На песке валяются недоеденные бутерброды, скелеты виноградных гроздьев, забытые сандалии. Детские крики все еще висят в воздухе, как грязные тряпки, медленно растворяясь в тишине. Вдали хищно покачивается на пенных гребнях тяжелый серый сторожевой катер, высматривая добычу.
Давид, старик с шезлонгами, замечает меня уже издали и ставит чайник на маленькую газовую горелку под своим навесом из циновок. Я всегда приношу ему что-нибудь поесть, или бутылку горячительного из подвалов банкира, или очередной том из моей библиотеки. Давид любит книги и читает по-испански и по-французски.
«Меня зовут Давид, как вам нравится мой вид», — любит он представляться в рифму и при этом посмеивается хриплым, заржавевшим смехом. У него большие белые зубы и сморщенное тело, выдубленное солнечной жарой.
Мы пьем крепкий чай и медленно беседуем, а песок вокруг нас кишмя кишит маленькими желтоватыми береговыми крабами на тонких членистых ножках.
«Они чистят для меня берег», — говорит Давид.
Крабы выскакивают из своих нор, мечутся по песку, их клешни подняты в самом древнем и трогательном человеческом движении мольбы и угрозы. Вот так и Эфраим поднял руки к лицу, когда вышел из машины в центре деревни. Вот так и бабушка Фейга — в ожидании пеликанов и дождя.
Другие крабы заняты починкой своих жилищ, и только мокрые брызги песка свидетельствуют об их существовании. Когда они неподвижны, их невозможно увидеть, потому что они одного цвета с песком, но мне, различавшему богомолов на сухих колючках, открывавшему замаскированные ловушки пауков и без труда отличавшему простой прутик от гусеницы бабочки-геометриды, нетрудно их разглядеть.