— Ты их любишь? — спросил Давид, проследивший за моим взглядом. — Они не кошерные.
— Люблю, — ответил я. — Но я их не ем. У меня есть старая тетя, которая ест кузнечиков.
— В пустыне есть такие кузнечики, что, пока они не двигаются, тебе кажется, что это камешек, — хихикнул Давид.
— Нужно только терпение, — сказал я.
На кустах серебряного бессмертника притаились маленькие клопы, маскируясь под сверкающие сухие листочки.
«Нужно только терпение, Барух, — сказал мне Пинес, сидя рядом со мной в засаде под кустом. — Некоторые из этих белых листочков, которые качаются сейчас взад-вперед, это древесные клопы, которые умеют подражать движениям листа, раскачиваемого ветром. Мы подождем, пока ветер утихнет, и тогда ты сам увидишь. Кто будет висеть неподвижно — это лист, а тот дурак, который будет по-прежнему качаться, — это клоп».
Он объяснил мне, что человек и насекомое — это две породы существ, которые приспосабливаются к миру двумя разными способами. Человек, существо слабое и уязвимое, надеется на свою изобретательность и способность учиться, а насекомое, существо плодовитое и стойкое, не учится ничему — с чем рождается, с тем и умирает. «Даже такое сложное поведение, как то, что мы видим в ульях Маргулиса, — сказал он, — не есть результат находчивости или обучения».
Дедушка наблюдал за нами, когда мы стояли на перевернутых молочных бидонах у стены коровника и рассматривали построенные из грязи жилища ос в углу потолка. Пинес разворотил соломинкой выпуклое днище одного из жилищ и показал мне, что оса продолжает преспокойно достраивать крышу своего дома, нимало не заботясь о разрушенном основании.
«Так велят ей унаследованные модели поведения, — сказал он. И тут же спросил: — Так что же предпочтительней — убогий, но весь настроенный на считаные задачи разум насекомого или емкий, но рассеивающийся по множеству направлений разум человека?»
«Вот смотри, — сказал он мне в другой раз. — Рылов и его сын, например, — законченные глупцы, такими родились, такими остались. У них в мозгу всего пять процентов объема пригодно для мысли. Но зато эти пять процентов непрерывно работают в одном направлении, не то что у каких-нибудь изощренных умников, у которых весь их деятельный разум улетучивается в пространство».
Я рассказал Давиду о страшной длиннорогой цикаде, которую Пинес со сверкающими глазами принес из Галилеи и наколол на булавку, чтобы украсить ею свою коллекцию.
«Посмотри, как она удивительно маскируется, Барух, — сказал Пинес. — Она зеленого цвета и в неподвижном состоянии выглядит, как удлиненный листок. А когда приблизится добыча, она бросится на нее и схватит в свои смертельные объятья, прижимая к шипам на своей груди. „И взял Иоав правою рукою Амессая за бороду, чтобы поцеловать его. Амессай же не остерегся меча, бывшего в руке Иоава; и тот поразил его им в живот…“»[122].
— Умный учитель был у тебя, — сказал Давид.
— Она ест даже маленьких птиц, мышей и ящериц, — сказал я, гордясь познаниями, которыми наделили меня годы детства и юности.
Давид был потрясен.
— Кузнечик ест мышь! — удивился он. — Вот гаденыш!
— И даже маленьких змей.
Давид поднял чашку за здоровье всех кузнечиков.
Потом деликатно начал расспрашивать меня обо мне самом и о моей семье.
— Ты странный человек, — сказал он. — Если ты живешь здесь, значит, у тебя есть деньги, но ты не похож на человека с деньгами.
— Я крестьянин в отпуску, — сказал я ему. — В отпуску от деревни, от семьи, от земли.
По ночам, возвращаясь в дом банкира, я подолгу рассматриваю письма, записки и книгу Лютера Бербанка, которые оставил мне дедушка.
«Ни один человек не выглядел на смертном одре так спокойно, так светло и так красиво, как он. Он был похож на спящего ребенка».
«Мы похоронили Лютера Бербанка в саду его старого дома, в котором он прожил сорок лет, в том месте, где он работал и сделал большую часть своих открытий. При жизни он часто приходил в это приятное место, где ниспадающие ветви достигают земли, образуя вокруг ствола маленький прохладный шатер, весь пропахший ароматом хвои. Там мы положили его на вечный покой».
В старом выпуске «Поля» я нахожу высушенные цветы цикламен и шафрана, которые моя мать оставила для моих ищущих пальцев. Дедушка подчеркнул там синим некролог о своем герое, написанный человеком по имени А. Фельдман. «Он умер в Санта-Розе, в возрасте семидесяти семи лет, в своем скромном доме, среди роз и слив, кактусов и винограда».
«Кактус и виноград, колючка и опьянение», — написал дедушка своим почерком на полях ломкого листа, потому что это были первые растения, которые встретили его в Стране.
«Под покрывалом цветов, — громко повторяю я. — Под покрывалом цветов».
Но хотя Бербанк, этот много успевший, удовлетворенный и счастливый человек, тоже бежал от любимой женщины и тоже выращивал фруктовые деревья, он не растил их в болотах Сисары[123], не был похоронен в земле, обещанной его праотцам, над ним не было устава коллектива, и он не имел, кому мстить.
Зейтуни долго смотрел вслед удаляющемуся Эфраиму, потом потер ладони и обернулся. Запах легкого заработка и сведения счетов наполнил его нос.
«Давай, давай! — крикнул он силачу. — Иди, помой кастрюлю. Иди! Ай да женщина, ай, чертовка!»
Зрители расходились с чувством неловкости. По требованию Рылова Зейтуни освободил участок подле источника и вывел своих людей за границу земель деревни.
«Назавтра в деревне появился старый Хуссейн из бедуинского племени Мазариб. В то утро он на заре вышел из дома, чтобы успокоить своих собак».
В разрывах тумана, еще лежавшего на полях, Хуссейн увидел фургон и клетку, которые направлялись на восток, и Эфраима, медленно идущего за ними своим мягким, спокойным, неутомимым шагом. Жан Вальжан развалился у него на плечах, еще погруженный в сон. Вначале старый араб подумал, что кто-то пригласил Эфраима с его быком на случку, но весь день его не покидало смутное беспокойство. Вечером он решил, что следует известить об этом, и прискакал к дому Рылова, с которым дружил уже долгие годы.
«Твой Абу-Тор[124] ушел, — крикнул он, постучав по крышке тайника, и крикнул снова: — Твой Абу-Тор ушел!»
Но в тайнике никого не было. В это время Рылов в маленьком грузовичке направлялся по тайной боковой дороге в нашу деревню, спускаясь по холмам с выключенным мотором и погашенными фонарями и волоча за собой новый чешский комбайн, нагруженный динамитом. Хуссейн знал, конечно, что Тоня коротает время с Маргулисом среди ульев в саду, выпивая сладость страсти до последней капли. Но он не хотел связываться с пчелами и поэтому поскакал в Комитет. Там немедленно организовали поисковую группу, но Эфраим, Жан Вальжан, Зейтуни и вся его труппа исчезли бесследно, словно их и не бывало.
— И больше я никогда не видел своего бывшего ученика, — сказал Пинес. — И Миркин никогда больше не видел своего сына. — Он снова протер очки. — Как это так, что бык весом в тонну с четвертью, единственный в своем роде во всей стране, и парень с таким лицом, извини меня, как у Эфраима, исчезают бесследно? Как может произойти такое?!
— Эфраим мог пройти среди летучих мышей так, что они его не замечали, — сказал я. — Ты же сам рассказывал мне о коте Маргулисов.
Пинес встал и начал ходить меж надгробий.
— Когда ты затеял это свое страшное дело, я был решительно против, — сказал он. Его вставные челюсти клацали голодным, полным слюны постукиванием. — Помнишь, я даже пошел тогда на заседание Комитета, куда ты привел этого своего скользкого адвоката?
Я не ответил.
— Не думай, будто я изменил свое мнение из-за тех глупостей, что вы там говорили. Кладбище — это отрасль сельского хозяйства… Разновидность земледелия… Связь с почвой… Какой позор! Я стыдился того, что слышал! Стыд и позор! Подумать только, внук Миркина говорит такие слова, думал я.
— А теперь?
Пинес засмеялся.
— Теперь я другой человек. Плотину прорвало. Теперь я откладываю каждый грош, чтобы быть похороненным у тебя.
— Что ты говоришь, Яков! — взволнованно воскликнул я. — Разве я возьму с тебя деньги?!
— Что, похоронишь меня даром, да? — спросил Пинес.
Выражение его лица подсказало мне, что я дал маху, но я не понял в чем.
— Малыш, — сказал Пинес. — Малыш. — Он погладил меня по щеке мягкой рукой. Ладонь, кожа которой была выглажена мелом и эфиром, а форма придана флейтой и ручкой, скользнула по моему лицу, передвинулась на затылок, и я закрыл глаза.
— Ты сделал хорошее дело, Барух. «Из того, что не для этого, получилось это». Но я поищу себе могилу в другом месте.
Он медленно пошел прочь, но рука его будто осталась у меня на голове. Осталась, как рука дедушки, как касание звуков циркинской мандолины, как прикосновение к ледяным вискам бабушки, как пух голубиных птенцов на крыше силосной башни.