Подальше! Подальше от этого места. На рукояти меча Добрыня сделал - зарубку. Алеша ехал позади, не оглядываясь. Он дразнил стрекозу, которая пыталась сесть на копье, тихонько мурлыкал:
То не красная рябина,
Дидо, ладо, отцвела,
Князя храбрая дружина
В чистом поле полегла...
На засеку вернулись под вечер, когда уже встал над Стугною месяц — горбатенький рыжий мужичок. Это было не вполне безопасное место, но Добрыня с Алешей так были утомлены, что не стали думать о ночном дозоре и, задав коням корм, уснули в шалаше. Всю ночь стонал, метался Муромец, вспоминал Синегорку. Добрыня подносил к его губам глиняную баклагу, поил прохладной водой. "Мучительная ночь на груде вражеского оружия!
Илейка и утром не пришел в себя, и храбры переправили его бродом на левый берег. Туда же перетащили все свое нехитрое снаряжение, оставив шалаш. Здесь они начали рубить настоящую заставу, городок-крепость, к которому впоследствии должен был подойти оборонительный вал. Его уже насыпали где-то у истоков Стугны. Это было одно из богатырских ожерелий, протянутых великим князем по берегам южных рек, осененных густыми дубравами. Храбры стали древоделами. Поснимали рубахи, вооружились боевыми топорами и стали валить деревья. Когда один могучий дуб рухнул всею тяжестью на землю так, что она задрожала, Илейка впервые открыл глаза. Он глубоко дышал и не понимал, что с ним.
— Алеша... Добрыня...— позвал тихо, но никто не отозвался — стучали топорами, обрубая ветки. Так стучали топоры в Карачарове, когда ставили избу... Давно все это было. И вот теперь он здесь лежит, под сенью молодого дубка на жесткой траве... Он должен остаться здесь, умереть в этой глуши? Нет. Илейка не хочет этого — у него есть Синегорка, она где-то здесь, совсем рядом, он душою чувствует... И кто это пел вчера? Не она ли? Может, Алеша... Больно жалостлива песня. Может, птицы? Разве они поют? Нет, птицы говорят сами с собой... Вот и Илейка сам с собою разговаривает: «Крепись, Илья, крестьянский сын, тебе надо жить долго, столько лет, сколько врагов на русской земле!» — «Ха-ха! Хи-хи! — смеется в листве птаха.— Столько жить не дано... дуб, тот может... но и ему предел есть...» Вон снова ухнуло — повалили, должно, старого великана... Это смерть, а что же Илейка — тоже повален? Нет, он встанет, поднимется на ноги. Илейка попробовал встать, цепляясь за кору дерева, но снова потерял сознание... Уже совсем бредовые мысли полезли в голову...
День прошел, второй, третий... Шумела листва над головой, и все стучали топоры, а на четвертый день Илейка опять очнулся. Он знал, что теперь сознание не покинет его. Слабость была во всем теле. Подошел Добрыня, сел на корточки. Он был без рубашки, волосы его стягивал плетеный ремешок, делал его не похожим на себя, будто какой-то умелец златокузнец сидел перед Муромцем. Да и лицо — медно-красное от солнца. Добром светятся его глаза.
— Живой, Илья? — спросил. — Совсем из хлеба выбился...
Илейка кивнул, он мог бы говорить, но ему было лень. Какая-то истома разлилась по всему телу:
— Все сны за всю жизнь пересмотрел,— только и сказал.
— Добро! Я верил, Илейка, что выдержишь ты, хоть жгло тебя жаром. А теперь вижу — на поправку пошел, да и рану затянуло. Значит, скоро на ноги встанешь.
— Но на ноги Илейка встал не скоро. Прошло ещё десять дней, прежде чем он смог подняться, опираясь на плечи товарищей. Шел, исхудалый, с глубоко запавшими глазами, счастливый тем, что все его существо властно требовало жизни, набиралось сил. Храбры вывели Илейку к берегу; он глубоко вздохнул, расправил плечи. Прямо перед ним, на крутых обрывах, стоял крепкий дубовый частокол из заостренных бревен. Он тянулся на целое стрелище. Илейке показалось: зубы неведомого великана, желтые острые зубы, оскалены в сторону Дикой степи.
— Вот он — наш городок! Видал?— с гордость* кивнул Добрыня, а Попович показал мозоли на ладонях:
— Своими руками!
Илейка молчал.
— Здесь, значит, и жить будем, избывать лиха.
— Без князей и бояр!— шагнул Добрыня к зарослям ежевики над обрывом.— Землянку выроем, кровлю над ней возведем. Большую землянку, чтобы коней вводить можно было.
— Берегись, степь! — погрозил Илья кулаком, широко улыбаясь.— Городьба!
А храбры все объясняли ему, прутиками чертили на песке, где будет застава и с какой стороны подойдет к ней вал. Над ярко-желтой головой Алеши порхала бабочка, хотела сесть, и это было так чудно!
— Спасибо вам, братья, за то, что выходили меня, как малое дитя!—сказал Муромец дрогнувшим голосом.— Останемся здесь. Ни один степняк не пройдет на Русь, разве только по косточкам нашим. Каков городок, а? Вот так подарок мне, покуда лежал без памяти! Добрыня! Алеша! Не осилить им нас за таким тыном!
Добрыня с Алешей сияли.
— А что! Не хуже тех плотников-новгородцев сделано! Крепкий и ровный тын!
Илейка подошел к частоколу, ощупывал слабыми еще руками каждое бревно, каждую плаху. В зазоры совал палец — не пройдет ли стрела.
— Пошел, пошел! — радовались Добрыня с Алешей.
И он пошел. Он снова пошел в богатырскую страду. В битвах и схватках проводили дни; то они выслеживали врага, то враг выслеживал их, гнал по следу. Быстро пришла зима, сковала суровым морозом землю, но печенеги не уходили, они все еще бродили здесь, и кони их рылн копытами снег. Потом снова зазеленели луга, покрылись золотистыми звездочками гусиного лука, вербы зацвели серым жемчугом, но роздыху не было, и это было самое тяжелое испытание. Кровь... кровь преследовала Илью своим дурным запахом.
Солнечная круговерть продолжалась бесконечно долго — три лета и три зимы. Заметно огрубели Добрыня с Алешей. У первого седина пробилась в бороду, а второй все реже брал в руки гусельки — из горла только хрип выходил: надорвалось горло ратными криками на холодном ветру. Храбры становились все молчаливее, и ночью в землянке слышались глухие стоны, скрип зубов. Спали с конями в ногах, с копьями в головах. Порою налетали черные бури, тогда тучи пыли вдруг поднимались, закрывали солнце, порою свистал ветер, лепил мокрый снег, а то начинались серые осенние дожди, большие ночи, время тянулось еще тоскливей. Весною все оживлялось. Рябила степь бугорками и проталинами. Пробуждался от спячки водяной — старик с большим брюхом н одутловатым лицом, в шапке из зеленой куги, ломал лед головой, хлопал по воде ладонями, фыркал и кувыркался, показывая утиные ноги. Вырывало с корнем прикованную к льдине вербу и уносило мутным потоком... На глинистых обрывах Стугны зацветала мать-и-мачеха.
А Киев лежал всего в трех днях пути. Иногда только из Витичева приплывала ладья, и храбры сгружали присланную им провизию: крупу, масло, мед в липовых кадках, прогорклую муку, высохшие хлебцы. И снова тянулись тревожные дни. Били молнии в степь, опаливали ковыль: вихри поднимали огромные, со стог сена, перекати-поле, выходили из берегов реки. За каждым кустом, в каждой ложбинке таилась смерть, невестой ходила за храбрами. Богатыри привыкли к ней, она стала их неизменной спутницей. Много вражеских трупов разбросали за Стугной. Ветер доносил на заставу сладковатый запах, бередил нервы. Алеша однажды не выдержал, забунтовал: «Давит меня глухота!» Оседлал коня, поскакал в ночь, угрюмый, усталый... Еще тоскливей стало в землянке еще холодней, и Муромец никак не мог согреться, все подкладывал в печь хворост. Добрыня лежал на лавке укрытый тряпьем, и смотрел в потолок остановившимся взглядом. Это была томительная ночь — семь погод на дворе. Казалось, пришел конец заставе, кончилось ратное дело. Но утром Алеша вернулся, ввел коня. Иззябший, промокший до костей, он как ни в чем не бывало стал вздувать огонь. Тепло вернулось в землянку. Все сразу повеселели, заговорили наперебой, высказались по душам. И все пошло по-старому. Если целый улус наседал, спешили переправиться под защиту крепкого тына. В ход шли луки, и печенеги вынуждены были искать другого брода.
Давно должна была прийти на заставу замена, но все не приходила. Алеша набрал кучку камешков и каждый день выбрасывал по одному. Кучка все уменьшалась, но замена не приходила. Когда осталось всего три камня, на заставе появились люди. Они пришли пешком, у каждого за спиной была котомка. Грязные, изможденные, остановились, выставив палки; настороженно, исподлобья смотрели на храбров. Илейка с первого взгляда понял, кто они.