днями раньше Манкас и Кенес взяли в Коп-ажале единственного птенца, мать которого была подстрелена совхозным шофером. Мы договорились идти в Коп-ажал следующей весной, когда беркут подберет молодую подругу и приведет ее в свое гнездо. Так уж почти всегда случается у поднебесных птиц: первой погибает самка, и пара складывается разновозрастная. И, как еще сказал Манкас, жадная к жизни. Он-то знал это…
От Манкаса я впервые услышал и о детстве моего брата Амина, который в юности привел аул обратно в Козкормес, а потом погиб на войне. На той самой кровавой войне с фашистами, где капитан Манкас потерял руку.
Как и в былые годы, я остановился в доме заведующего фермой Турасова, отца Кенеса. Сразу же собрались родичи, начались всевозможные расспросы, а потом за долгим степным ужином и завязалась, как я уже говорил, наша главная беседа.
Разошлись поздно, со вторыми петухами. Постелили мне в комнате, где жил Манкас, и остаток ночи Манкас, Кенес и я не сомкнули глаз, продолжая разговор. Я слушал последнего беркутчи из аула Козкормес, и он показался мне героем. Мне думалось, что такие люди становятся олицетворением своего народа. Почему же не должно требовать, чтобы весь народ был подобным этим своим сыновьям? И почему тех, кто хотел, чтобы родной народ возвысился, часто отвергали люди?..
Манкас оказался отверженным и в прямом и в косвенном смысле этого слова. Разделил, можно сказать, участь своего отца — беркутчи Асана. Жесткое требование Манкаса было не понято, а потому и не принято, и сородочи его так и не стали беркутчи. Так полагал я в ту ночь…
Уже занималась заря, когда сон наконец сморил Кенеса. Манкас замолчал и теперь курил папиросу, изредка покашливая и переворачиваясь с боку на бок.
А я лежал, заново переживая рассказ беркутчи о том, как они с Кенесом ходили в Коп-ажал. И мысленно читал стихи Пушкина, которые вдруг этой ночью ожили в памяти:
Сижу за решеткой в темнице сырой,
Вскормленный в неволе орел молодой,
Мой грустный товарищ, махая крылом,
Кровавую пищу клюет под окном.
Клюет и бросает, и смотрит в окно,
Как будто со мною задумал одно;
Зовет меня взглядом и криком своим
И вымолвить хочет: «Давай улетим!
Меня словно захватила и понесла на крыльях какая-то невидимая, но всесильная стихия. И казалось мне, что я обретаю что-то давно в детстве утраченное, пришедшее с первым чтением этих стихов и ушедшее, когда меня заставили учить их наизусть.
Мы вольные птицы; пора, брат, пора!
Туда, где за тучей белеет гора,
Туда, где синеют морские края,
Туда, где гуляем лишь ветер… да я!..»
Стихи звучали в то утро как дань последнему беркутчи…
Манкас оделся и негромко скомандовал:
— Подъем!
Кейес приподнял голову, увидел уже одетого Манкаса и вскочил на ноги.
— На зарядку!
— Есть на зарядку! — Мальчик, тараща глаза, чтобы согнать сон, выбежал на улицу.
Манкас сел за стол, свернул самокрутку и закурил. День ожидался хлопотливый, и, хотя все было продумано им до мелочей, он решил еще раз проверить себя.
— Эй, урус! — раздалось из соседней комнаты, имевшей отдельный выход.
Рука с самокруткой замерла на полпути ко рту. Манкас на секунду прислушался к шуму за дверью, затем прихватил самокрутку зубами, застегнул ворот коричневой рубашки. Увидел в окно, как ритмично и легко приседает Кенес, то вытягивая руки вперед, то упирая их в бока. Мысленно стал считать, следя за его движениями: раз, два, три, четыре…
— Урус, ты встал?
Дверь распахнулась от удара, и на пороге появился улыбающийся Турасов — мужчина громадного роста, полный, широкоплечий и с длинными руками, настоящий гигант.
— Что не подаешь голоса? Язык проглотил?
Он подошел тяжелыми шагами, от которых зазвенели стекла буфета, стоящего в углу, положил перед Манкасом кипу свежих газет на казахском и русском языках. Сел рядом.
— Как дела?
— «Беломор» не привез?
— Нет в сельпо.
Манкас кивнул, затянулся махоркой и закашлялся.
— Мальчишку не загнал? — Турасов весело рассмеялся. — Вижу, за эти полмесяца он изменился. Вытянулся, осанка другая стала… Ишь, как старается! — Он с любопытством уставился в окно, потом оглядел комнату. Задержал взгляд на постели Кенеса: черной кошомке, сложенной вдвое, седле и седельной подушке, несколько десятков лет провалявшейся в кладовке и недавно извлеченной сыном, чтобы класть под голову.
— Давно надо было заставить его делать зарядку, — заметил Манкас.
— А я объехал все бригады, — продолжал Турасов, не обратив внимания на реплику Манкаса и лишь окинув его внимательным взглядом карих навыкате глаз. — Сенокос идет вовсю. Посмотрел бы ты, как трудятся джигиты — от зари до зари! И правда, почему бы тебе не поездить со мной? Ознакомился бы с нашим хозяйством. Не в отсталых ходим…
— Обязательно поезжу. — Манкас придвинул к себе большую серую раковину, служащую пепельницей. Повертел ее в руке и поставил, убедившись по фиолетовой печати на донышке, что раковина привозная. На полуострове не встречалось таких крупных. — Вернусь с гор — тогда и поезжу. Непременно.
— Неужели так уж необходимо идти в Коп-ажал? — спросил Турасов и рассмеялся. — Теперь-то тебя никто не заставляет!
— Раз шофер твой подстрелил беркута, значит, надо брать птенца, — спокойно, не глядя на собеседника, объяснил Манкас. — Ты ведь не знаешь, самца он убил или самку? Если погибла самка, беркут не станет ухаживать за птенцом. А в ущелье всегда гнездились настоящие беркуты — потомки ак-йыка. Волков брали…
Турасов вынул из кармана большой темный клетчатый платок и вытер выступившую на лбу испарину. Ему не понравилось, что Манкас объясняет все это каким-то монотонным голосом, словно ему в тягость говорить, словно его принуждают учить человека, который все равно ничего не поймет. Какая-то непонятная преграда лежала между ним и Манкасом, все время мешающая их сближению.
Турасов отошел к стене, где висел длинный ряд почетных грамот и дипломов, полученных за долгие годы работы в совхозе. Поглядел на них, поправил покосившуюся раму. Заложил руки за спину, задумался, опустив лобастую лысую голову. В этот момент он был очень похож на отца — бия Тураса, и Манкас улыбнулся, вспомнив дядю, с которым так и не нашел общего языка. Долгим оказался его путь на родину, потребовалось целых тридцать лет. И странно, подумал Манкас, что все эти годы, хоть и тосковал по Козкормесу, он не ощущал себя оторванным от родных мест. Половину жизни, с той самой поры, когда по пути