Я остановился на этих индивидуальных случаях для того, чтобы еще раз показать тенденциозность мемуаристов, которые по своему официальному положению в Комиссии, казалось бы, могли быть компетентными свидетелями. Комиссия неизбежно отражала в себе отрицательную сторону деятельности министерства юстиции и всего правительства, совершенно подчас запутывавшегося в своей двойственной политике комбинации постулатов свободы, права и законности с революционным насилием и согласованности с настроениями революционной демократии[142]. Судьба заключенных в этом отношении, конечно, представляет очень наглядную иллюстрацию. После постановления правительства о ликвидации внесудебных арестов (26 июля) логически требовалось освобождение всех, кому не предъявлено обвинения. Но слово разошлось с делом[143]. 1 августа правительством было издано постановление: 1. «Предоставить министру вн. д. по соглашению с министром юстиции постановлять о заключении под стражу лиц, деятельность которых является особо угрожающей завоеванной революцией свободе и установленному ныне государственному порядку. 2. Подвергнуть этих лиц высылке в особо указанные для сего местности, предлагать указанным лицам покинуть в особо назначенный для сего срок пределы Российского государства с тем, чтобы в случае невыбытия их в течение этого срока за границу (это во время войны!) они принудительно водворялись на жительство в особо указанных для сего местах Российского государства. Действие этого постановления прекращается со дня открытия Учред. Собрания». «Отходной» революции назвала московская либеральная газета это правительственное мероприятие. «Русские Ведомости» сомневались в том, что правительство не может обойтись без отмены основных гарантий неприкосновенности личности для того, чтобы охранять завоевания революции: «Основной причиной развала и разрухи („летаргии правосудия“, как писала газета в другом месте) была слабость власти, ее бессилие, но это бессилие было обусловлено не тем, что у власти не было достаточных полномочий, а тем, что эти полномочия не использовались». Газета напоминала, что «кронштадтские офицеры до сих пор сидят в тюрьме без суда и следствия».
Газета указывала на опасный прецедент: «Отступление от великих заветов права никогда не проходит безнаказанно…»
Была создана еще новая инстанция (какая по счету!) – особая комиссия по внесудебным арестам, которая накладывала свое вето на освобождение. Напр., Чр. Сл. Ком. постановила в августе освободить Дубровина, но он был оставлен в тюрьме еще на 3 месяца, так как другая комиссия признала вредным освобождение этого известного деятеля Союза Русского Народа с точки зрения общественного спокойствия; такая же судьба позже постигла ген. Спиридовича. Беззаконие было облечено в законные формы, и неисповедимыми путями судьбы было восстановлено, по выражению «Рус. Вед.», «одно из самых ненавистных воспоминаний старого режима: административные аресты и высылки».
Все это отражалось на закономерности в деятельности Чр. Сл. Ком. Завадский вспоминает, как он в нервном состоянии, в котором находился в период деятельности своей в Чрез. Сл. Ком., раздраженно сказал жене одного заключенного, выступавшей просительницей за мужа, б. директора деп. полиции, и заявившей, что при старом режиме никогда не держали под стражей 24 часа без допроса, – что как раз ее муж повинен в таких арестах. Может быть, нравственное чувство не очень возмущалось перед формальной несправедливостью, сделанной в отношении Дубровина и Спиридовича, – все же это было справедливое, по мнению широких общественных кругов, возмездие за старые грехи. Может быть, психологически было понятно, хотя по существу довольно абсурдно с точки зрения пресловутой «криминализации», нахождение среди «петропавловцев» вплоть до октябрьского переворота ген. Ренненкампфа, привлеченного или привлекаемого ни более ни менее, как по статье, преследующей мародерство. Психологически понятно, ибо с именем Ренненкампфа связывалось представление о «свирепом усмирителе революционеров» 1905 – 1906 гг. и о «бесславных» действиях в Восточной Пруссии во время войны[144]. Формально Ренненкампфу предъявлялось обвинение в том, что штаб генерала будто бы присвоил незаконно имущество частных лиц и вывез его в Россию. По утверждению Коренева, это обвинение касалось самого Ренненкампфа только «краем» – лично он взял себе на память какой-то дешевый альбом с карточками Вильгельма, одно-два старых ружья и какое-то знамя. Не за мародерство содержался Ренненкампф в Петропавловке, а потому, что другой следователь, прокурор Иркутской судебной палаты, в это время ворошил старое дело усмирителя Сибири. «Жалкий» человек в арестантской рубахе, завязанной бичевкой, с придушенными рыданиями говорил следователю, что он «политикой» не занимался и был уже в отставке, когда его арестовали[145]. Но полное отсутствие здравого смысла представляет история заключения гр. Фредерикса. Допрос Фредерикса, человека «честного, кристального», по выражению Родзянки, «рыцарски-благородного», по отзыву Волконского (тов. мин.) – такой перл, что нельзя на нем не остановиться. Над Фредериксом тяготело подозрение, что он стоял во главе «немецкой партии» и родственные отношения с дворцовым комендантом Воейковым, затемняя декоративную роль, которую играл при дворе преданный царской семье престарелый генерал, делали его проводником распутинского влияния – негласным советником Императрицы. На допросе Фредерикса 2 июня довольно ясно определялось, что он в «дела государственные» почти не вмешивался (конечно, Фредерикс в своем отрицании несколько преувеличивал: так напр., в дневнике Царя от 11 сент. 15 г. определенно сказано: «Фредерикс уговаривал меня держаться Горемыкина») и, во всяком случае, перед революцией, в силу явной уже старческой дряхлости, влияния иметь не мог[146].
Итак, Комиссия интересовалась влиянием его на «дела государственные». «Он (т.е. Император) со мной об этом не советовался», – отвечал Фредерикс. «Я ему часто говорил, чтобы он, ради Бога, Распутина прогнал, на это Е.В. угодно было мне сказать: “Вы, граф, мне неоднократно говорили, что у вас и без вмешательства в дела политические достаточно дела, вы этого вопроса не касайтесь, это мое дело…” Государь не любил, когда к нему без спроса обращались, и я мог мало принести ему пользы ввиду того, что я не был в курсе дел. Я ни разу не был в Совете министров, я даже не знаю, где он собирался… Если вы меня спросите, что спросите, что же я вам отвечу, когда я не знаю. Пр.: Как вы смотрите на войну? Фр.: Как на большое несчастье. Пр.: Но вы считали, что ее следовало вести. Фр.: Этого я не могу вам сказать… Кто начал – Государь наш или германский император – не знаю; я люблю, когда о чем-нибудь сужу, быть в курсе дела… Муравьев указывает, что составилось мнение о Фредериксе, как о стороннике «так называемой немецкой партии». Фр.:…Я всегда говорю, что кто это про меня рассказывал, говорил величайшую ложь… Что набралось много немцев у двора – я Государю говорил, что это нежелательно; на это он говорил: «Что же вы их держите?» Я сказал Е.В., что все это люди порядочные. Например, граф Бенкендорф: как же я ему скажу: «Вы всю жизнь служили, а теперь должны уйти, потому что война?» Ведь это – оскорбление для человека. Грюнвальд, который по конюшенной части, не мной взят. Штакельберг, придворным оркестром заведовал, также немецкая фамилия: вы помните одно, что я не немец. Наш род – шведский… Мы пришли в Россию при Петре Великом…»
На предложение припомнить вкратце события, предшествовавшие отречению, Фредерикс отвечает: «Я чистосердечно говорю – не помню… С тех пор, как я хвораю, это ужасно отразилось на моей памяти. Пр.: Какое ваше отношение к надвигающимся событиям?.. Фр.: Могу вам только сказать, что Государь со мной почти не говорил. Он только сказал: «Опять этот толстяк Родзянко мне написал разный вздор…» Когда же я хотел узнать, что он сказал, Государь говорит: «Это не касается министерства двора». Он всегда так говорил… Если меня спросите, что теперь делать, то я заявил бы одно: чтобы дали мне спокойно умереть…
Пр.: Граф, скажите, у вас много было прислуги в доме? Фр.: В доме, т.е. когда его еще не сожгли?.. И все, что там есть. Это громадные ценности… все это сожжено… все мои документы, все мои бумаги, все портреты семейные, все, что у меня было, все сожжено… Пр.: Мне интересен вопрос о прислуге… Не принимали вы мер к тому, чтобы укрыть от воинской повинности ряд людей из числа вашей прислуги? Фр.: Чтобы я, старый солдат, это сделал. Я бы его выдал немедленно. Пр. напоминает о поваре Еремееве и управляющем Ктитареве. Фр.: Это до меня не касается. Я человек больной. У меня есть главноуправляющий, который, к сожалению, совершенно самовластно ведет мои дела, что для меня совершенно непрактично… Затем следует вопрос о Сухомлинове, привлеченном по обвинению в государственной измене. Фр.: Я слышал. Только, насколько он действительно виноват – не знаю… Оглашается документ-записка, на которой рукою Фредерикса помечено: получено от Сухомлинова 17 февраля 16 г. Фр.: Вот видите ли, какие могут быть наговоры. Вот говорят, что я говорил то-то и то-то, а я в первый раз слышу. Я вам могу сказать, что по сходству оно похоже на мой почерк. Но чтобы я такую вещь написал, я могу поклясться, что я бы не сделал. Я бы поклялся, что я этого не писал, но я не могу поклясться. Пр.: Это только похоже на ваш почерк или это ваш почерк? Фр.: Я говорю: похоже, что не я писал. Я готов поклясться, что не писал. Пр.: Вы готовы поклясться, что не писали? Фр.: А сходство есть безусловное. Пр.: Граф, вы, может быть, желаете отдохнуть, я вас утомил? Фр.: Разрешите мне сделать вам заявление. Позвольте мне сидеть или стоять, потому что я иногда больше сидеть не могу, а в другой раз больше стоять не могу… Очень много действует на мое здоровье тот образ жизни, который мне создан. Пр.: Позвольте вас допросить, а потом мы об этом поговорим…[147] Чем объясняется, что вы ходатайствовали перед председателем Совета министров Штюрмером, чтобы Сухомлинову дали несколько больше удобств в крепости, чтобы его перевели в другую комнату, так как, по заявлению г-жи Сухомлиновой, в помещении есть клопы? Фр.: Это я сделал бы для всякого, для того, чтобы не пытать людей. Ну, он дрянь – это дело его совести. Если я увижу, что этот Сухомлинов будет тут тонуть, то, конечно, постараюсь его вытащить. Нельзя же мне сказать: «Послушайте, как же вы такую дрянь спасаете? – Да потому, что он – человек…» Пр.: В каких отношениях вы были с Андрониковым? Фр.: Кто он такой, Андроников? Он военный? Пр.: Ни военный, ни штатский, неопределенных занятий был человек. Занимался тем, что писал письма и проводил всякие дела. Фр.: Ах, знаю! Ни в каких отношениях, насколько я могу вспомнить. Я всегда отказывал ему в приемах. Он всегда вмешивался в дела, до него не касающиеся, очень много болтал, и я всегда его просил меня не впутывать в дела. Он очень красноречив, хотел объяснить, что это моя обязанность. Мосолов этого Андроникова ненавидел, выходил обыкновенно и прямо его выставлял из моего дома. Я припомнил теперь – такой толстый, белокурый… Пр.: Вот телеграмма, в которой вы благодарите его за поздравление. Так что вы не только принимали письма, но в некоторой степени и отвечали. Фр.: Это, может быть, связано с моими именинами… Я всегда вежлив. Если меня кто-нибудь поздравлял – я всегда отвечаю…