— Царь потерял голову, — рассказывал полковник. — Между нами, он трус, каких мало. Я ни за что бы не взял его в свой полк рядовым рейтаром да даже в обоз. Он хотел бежать куда глаза глядят, но боялся высунуться из-под материнской рясы. Шереметев — самый сильный из бояр — хотел бросить все и умчаться с Царем и боярами в Кострому. Трубецкой как сквозь землю провалился. Всей обороной Москвы, хотя мало кто об этом знает, ведал Михайло Шеин. Я только от него и получал приказы. И Черкасский тоже, и все воеводы. Только благодаря ему и отразили поляков. Королевич Владислав, хоть и молод совсем, Царю ровесник, да не чета ему — искусен в воинской науке, смел, во всем подражает Густаву Адольфу, так что его отец, король Сигизмунд, сильно обижается, считая себя самого великим полководцем.
Он осушил чарку, поставленную перед ним Натальей.
— Но не видать Шеину награды за спасение Москвы. Его боятся бояре. Шереметев завидует, Трубецкой ненавидит. И Царь не простит ему никогда, что Шеин видел его трусость и растерянность. Только это между нами, конечно…
Он встал, затянул распущенный на брюхе ремень.
— А тебя мы наградим не только поручиком — представил я тебя среди первых моих рейтаров и к царской награде. Царь сейчас добренький. И мне еще пару-другую деревенек подбросит…
Обломав зубы о крепкую московскую оборону, королевич Владислав долго не мог прийти в себя.
— Неужели русские, пся крев, стали сильнее, чем были восемь лет назад, когда бояре, тот же Шереметев, избрали меня Царем и приносили мне присягу на Новодевичьем поле! Изменники! Клятвопреступники! Я Царь Московский! Пердолена в дуну![67] Это все Пожарский, да этот мясник Минин, да Шеин, конечно, их мутят!
«Царь Московский» не знал или забыл, что Козьма Минич Минин скончался два года назад. И зря не вспомнил он о той всенародной ненависти, что оставили поляки в памяти русских в годы Смуты. Ныне тайные их доброхоты не могли стереть эту память ни в дворянских, ни даже в боярских сердцах.
Много послал Владислав грамот, тайных и явных, московским боярам, упрекая их в измене, напоминая о присяге ему как Московскому Царю, а те отвечали доподлинно: нет нашей никакой измены королевичу Владиславу, ибо король Сигизмунд «сына своего на Московское государство во время, когда просили, не дал, а хотел сам Московским государством завладети… И вам-де, панам рады, ныне и впредь того, чтобы королевичу Владиславу быти на Московском государстве, и поминати не пригоже, то дело уже бывшее!». И так юлили и финтили хитроумные князья-бояре вот уже четыре года, но Владислав не собирался отказываться от московской короны.
«Типичная русская логика! — бесился Владислав. — То есть логики никакой, что мешает русской выгоде! Все поставили бояре с ног на голову. Присягали, изменяли, а измены нету! Валят с больной головы на здоровую, карты подтасовывают как хотят. С отцом меня стравливают! Его Величество оскорбляют и всю Речь Посполитую! А я несу свободу их шляхте, европейскую цивилизацию! Истинную веру вместо варварского суеверия!.. Эх, нет со мной рядом князя Курбского, князя Бельского — вот кто вручил бы мне, стоя на коленях, ключи от Кремля».
Владислав, видя всю тщетность своих попыток овладеть Москвой, послал скрепя сердце к боярам своего секретаря пана Гридича, вновь предлагая заключить перемирие: деньги, данные скаредным сеймом на войну, уже все вышли.
В октябре, когда Лермонт отлеживался у себя дома, состоялось три посольских съезда. За Тверскими воротами Шереметев с согласия Боярской думы предложил заключить не перемирие, а мир, и не на три месяца, а на двадцать лет, но требовал, чтобы Владислав вернул Смоленск, Рославль, Дорогобуж, Вязьму, Козельск и Белую, вновь захваченную поляками. Владислав с негодованием отверг эти условия и отступил от Москвы, где нечем было кормиться, к Троицкому монастырю. Москва могла перевести дыхание.
Во время четвертого съезда русских и польских послов, назначенного за Сретенскими воротами, поляки неожиданно предложили заключить вечный мир, если бояре отдадут им все русские города и крепости, захваченные Речью Посполитой, да еще добавят Псков с окрестными землями. Шереметев по-прежнему добивался двадцатилетнего мира и вопреки Шеину, ни за что не соглашавшемуся на такую уступку, готов был позволить ляхам сохранить за собой Смоленск, возвратив, однако, все остальные города и крепости, включая Белую.
Лермонт напряженно следил за всеми этими переговорами, расспрашивая о них Криса Галловея и полчан, приезжавших навестить его. Говорили, что пан Гридич, вновь прибыв от короля на Москву, сговорился с боярами. 19 ноября — Лермонт уже ходил по дому, но не садился еще на коня — Шереметев с Измайловым, князем Мезецким и думным дьяком Петром Третьяковым поехал в Троице-Сергиев монастырь. Оттуда он с товарищами съезжался с поляками в деревне Деулине, что в трех поприщах от стен монастыря по Углицкой дороге. Первый съезд окончился ничем. На втором еле-еле избежали вооруженной схватки с ляхами. В рейтарском полку готовились к новым боям. Московиты ждали новой осады. Но сейм все не давал Владиславу денег на продолжение войны, и третий съезд 1 декабря привел к заключению перемирия на четырнадцать с половиной лет — до 1 июня 1633 года. Москва встретила весть о Деулинском мире с огромным облегчением. Королевич Владислав ушел с войском домой, но так и не отказался от титула Царя Московского. Шереметев и другие послы были встречены как победители, хотя мира они добились ценой важных смоленских и северских земель. Девятого декабря они были у руки Царя, обедали за царским столом. Шеин сидел пониже послов и невесело пил романею. Лермонт, в начале декабря вернувшийся в полк и охранявший этот пир, слышал, как он сказал окольничему Ивану Васильевичу Воейкову:[68]
— Смоленск пропиваем!
А потом, когда Шереметеву вручили царскую награду за посольскую службу, за то, что добыл он, как было сказано в царской похвальной грамоте, «земле нашей и всему государству тишину и покой и унятие крови», Шеин громко прорычал:
— Не мало ли — за русский град Смоленск!
А получил Феодор Иванович Шереметев соболью шубу, крытую золотым атласом с золочеными пуговицами, ценою в 162 рубля, серебряный золоченый кубок с крышкою, сто рублей придачи к прежнему денежному окладу в 500 рублей и из черных волостей вотчину с крестьянами и 500 четвернями земли. Князь Трубецкой и другие князья-бояре позеленели от зависти. А Шеин, наверное, вспомнил, что за все свое смоленское сидение, за многие и многие службы получил он от короля Польши тяжкий плен, а от всемилостивейшего Царя шубу и кубок.
— За Смоленск, — рек во хмелю Шеин, — королевич мог бы Шеремета и щедрее одарить!
Это-то замечание — Царь и Шереметев сделали вид, что не слышали его — и пустило, верно, сначала по Кремлю, а потом и по всей Москве, недовольной уступкой Смоленска, слух, что Шереметев получил немалую мзду от поляков за город-ключ. Но Шеина не трогали — кто-кто, а Шереметев понимал, что скорое возвращение царева отца Филарета, о чем договорились с поляками в Деулине, приведет к новой расстановке сил при дворе: Шеин возвысится, а Шереметев уступит всю полноту регентской власти Филарету.
За смелость в бою у Арбатских ворот двадцатичетырехлетний Лермонт был пожалован поручиком. Так вышел он в начальные люди. К этому времени он уже «российской грамоте отменно читать и писать умел», далеко обогнав всех шкотов в своем полку.
Поручик Лермонт понимал, что Русь, отгороженная частоколом ляшских пик и пищалей от Европы, никогда не примирится с потерей Смоленска и своих западных земель.
Пролив кровь не за Царя, а за жену свою Наташу, за рожденных и нерожденных русских детей своих, понял Лермонт, что как ни тянуло его на родину, а придется ему нерушимо держать свое крестное целование.
Часть II
ДЖОРДЖ ЛЕРМОНТ — РУССКИЙ ДВОРЯНИН
Первая пожалованная поручику Лермонту всемилостивейшим Государем Михаилом Федоровичем, а вернее, Святейшим Филаретом деревнишка об осьмидесяти полунищих душах находилась довольно далеко от Москвы — за Волгой, за Костромой, но она сделала его русским дворянином и помещиком. Истребляя закоснелое, замшелое боярство, Иван Грозный раздавал землю и деревни Подмосковья дворянам-опричникам. Еще в 1550 году Иван Васильевич пожаловал подмосковные земли избранной тысяче лучших царских слуг из дворян и детей боярских, а также новым боярам и окольничим, «обязанным быть готовыми к посылкам», но не имеющим жалованных поместий и вотчин ближе шестидесяти поприщ от столицы. Вот почему досталось Лермонту поместье довольно далеко от Москвы.
К 1612 году московское правительство воссоздало ямской строй, построенный Борисом Годуновым и пришедший в полный упадок в Смуту. Теперь можно было государевым людям по подорожным грамотам мчаться на перекладных из Москвы до самой Костромы. Перегоны по тридцать — сорок поприщ. Ямщики и подводы казенные. Ямской гоньбой вскоре стали пользоваться духовенство в сане иерархов, посольские люди и даже «гости» — купцы-большаки, ну и, конечно, князья-бояре. Ямской строй ввели и на больших реках, заведя суда, гребцов, кормчих. Не получал подорожных скоро лишь простой народ, обязанный выставлять к «ямам» охотников с лошадьми и подводами, судов с гребцами и суднами. С сохи брали по два таких охотника. Появились слободы с вытями, с лошадьми и «охотничьим снарядом». Строились на государевой земле с царской подмогою на постройку двора и первое обзаведение. Казна стала платить жалованье охотникам-ямщикам, чего не делалось при Годунове, — при нем собирали с мира. Пускаться в путь по этим дорогам можно было, разумеется, только зимой и летом. Содержание дорог возлагалось на население, которое всеми средствами увиливало от платежей работ и «мирских отпусков» — дорожных повинностей. Всю эту махину держала в своей карающей деснице Москва.