— Нельзя.
— Галина хочет к Рамази.
— Перестань.
Ветер разогнал тучи. Луна висит, как огромная капля. Лучи ее пробираются сквозь кипарисы перед домом и ласкают обнаженные бедра Галины. Она встает, полуголая, раздвигает на окне штору и, как ребенок, устраивается на узком подоконнике, припав грудью к к коленям, еле удерживаясь, а луне только то и нужно было — обвивает лучами чародейку-блондинку.
Я собрал свои бумаги, сложил, вздохнул облегченно. Сегодня не встретил солнце — не смог прервать работу.
Как ни странно, после напряженной работы ранним утром, устав, я чувствую прилив сил.
Галина спит. Хочется разбудить, но жаль ее, зачем лишать сладкого утреннего сна. Выхожу во двор.
Хозяйка точит топор. Поленья раскалываются легко, и клин не нужен. Хозяйка что-то говорит насчет молодости, а у меня перед глазами лицо спящей Галины, ее гибко, по-кошачьи, свернувшееся тело. Я забиваю топор в чурбак и тихо возвращаюсь в комнату. На цыпочках приближаюсь к ее постели. Еле умещаюсь рядом, кладу голову на ее горячую руку. Галина, не размыкая век, нащупывает мои волосы, привлекает к себе и вдруг, словно обессилев, отпускает меня. Я утыкаюсь лицом в ее мягкую грудь. Спирает дыхание, но я шевельнуться не хочу. Стук ее сердца нарастает, разрывает мне барабанные перепонки.
Открываю глаза. Галина испуганно бросает на стол исписанные мною листы.
— Прости…
— Ничего.
— Много осталось?
— Не знаю.
— А все-таки?
— Я без конца могу писать.
— Рамаз любит Галину?
— Галина умница. Галина помолчит.
Мне нравятся глаза Галины. Они синие, синие, а не голубые. Но главное все же их взгляд, а не цвет. Все отражает этот взгляд — ее интеллект, ее душевную чистоту, нежность, стыдливость, чуткость и немыслимое самолюбие. Я многое могу вычитать в ее взгляде. А самое поразительное в глазах Галины — это излучаемый ими свет. И еще в них — ее молодость, и это останется в них, вероятно, до конца ее дней, в этом суть. Свет глаз подавит, перечеркнет возраст.
— Как чудно ты на меня смотришь…
— Пересядь в тень, перегреешься.
— Я уже загорела?
— Сойдешь за пастушку из Ганы, которая крокодилов пасет.
— Не стыдно?
— Стыдно.
— Рамаз плохой мальчик. — И обнимает, не давая обидеться.
— Пошли на пляж.
— Поздно уже, солнце заходит.
— Тогда наряжаемся и отправляемся ужинать.
— Куда пойдем сегодня?
— В Эшеры.
— Ой как здорово! Какое платье надеть? Медузу?
— Да.
— Туфли на французском каблуке?
— Да.
— А ты в чем будешь? В свитере? В смокинге? В свитере, конечно.
— Да.
— Любишь меня?
— Галина умница. Галина помолчит.
Ресторан расположен в ущелье, и ветру раздолье.
— У тебя день рождения?
— Я каждое утро рождаюсь.
— А здесь холодно.
— Сейчас согреешься. Нравится тут?
— Очень.
— А что нравится больше, я или…
— Ты.
Воздух недвижен. Небо оковано звездами. Душно, нечем дышать. Зря выпили вторую бутылку. Кто неволил? Никто, хотелось. Тогда нечего сожалеть! Хорошо, молчу. Остыть бы только немного. Хотя бы ветерок повеял. Оставаться в комнате невмоготу.
Когда Галина босиком ступает по гальке, она напоминает мне неведомого зверя мезозойской эры. Луна светит вовсю, и отчетлива тень Галины — тень красивого и беспомощного зверя. Больно чувствительным ступням, и она идет к морю, смешно, странно переваливаясь из стороны в сторону, изгибаясь. Так мило изгибается! Но вот ноги исчезают в воде. Потом вода поглощает Галину по пояс, и уже плещется на обнаженной груди, нежит ей шею.
Сияет луна среди мерцающих звезд, завлекает Галину, уводит куда-то, колебля перед ней зыбкую дорожку цвета расплавленного олова. А во мне все пылает, горю с макушки до пят — горит каждая клетка. Кидаюсь на прохладный песок, катаюсь по нему. Никакого облегчения. Жар испепеляет. И внезапно остужает холодное-прехолодное тело, и так желанны, приятны прохладные губы, обрывающие мне дыхание. Я знобко дрожу и блаженно закрываю глаза…
Небо выцветает. Роса, копившаяся всю ночь, куда-то исчезает, как и звезды. Солнце уже обагрило край неба. Я подхватываю Галину и несу ее к дому, избегая встречных. Стелю ей постель, укладываю и ясно осознаю, что заставляет меня писать, писать, не уставая и не успокаиваясь. Не будь этой девушки и строки б не сочинил. Поразительной силой наполняет одно лишь ожидание самозабвения, одухотворения, того чего-то огромного, окрыляющего, что не принадлежит ни мне, ни Галине. Осторожно прикрываю ее тонкой простыней и возвращаюсь на берег за одеждой.
Весь день льет дождь, завывает ветер.
Галина натягивает на ноги чулки и очень похожа в эту минуту на балерину Дега, прелестную и эфемерную. И мерещится — вытянется на носках и унесется ввысь.
— Вот уже сколько дней Рамаз не работает, что случилось?
— Не знаю, как закончится.
— Почему?
— Не могу их неволить. От них зависит конец.
— От Галины или тебя?
— От обоих вместе.
Весь день льет дождь и завывает ветер.
Я смотрю из окна на бушующее море. Оно жаждет подняться, хотя бы на колени привстать, невмоготу больше ползать. Галина надевает свитер, обнимает меня и, положив голову на мое плечо, тоже устремляет взгляд на море.
Во время волнения море как никогда сближается с небом. Их слияние на горизонте в ясную тихую погоду иллюзорно. А сейчас ветер свивает гладь моря в струи, взвихривает их, и море высоко-высоко вскидывает свои корявые руки, устремляет их ввысь, а руки разветвляются, множатся и, чудится, вот-вот вцепятся в провисшую тучами грудь неба, раздерут, оборвут. Лишь ураган соединяет море с небом. Водяные вихри постепенно вытягиваются и напоминают уже воздетые в молитве руки старухи. А потом, словно спохватившись, боясь, как бы разъяренное небо не обрушилось, наливает руки свои силой и обращает их в прочные, надежные опоры.
А ветер все воет. Горизонт едва приметно светлеет, насыщаясь блеклой желтизной заходящего солнца. Со всех четырех сторон, словно занавес, опускается непроницаемый туман, закрывая величайшую сцену природы.
Я молчу. Молчит и Галина. Оба инстинктивно, под стать диким животным, чувствуем приближение конца.
Ветер угомонился.
Мы так же молча надеваем дождевики и, держась за руки, неторопливо шлепаем по мокрой улице.
В ресторане тепло, светло, чисто.
Танцуем.
Галина опускает голову на плечо мне, глаза ее полны слез. Я прижимаю ее к груди и крепко-крепко целую под мочкой. Мы останавливаемся, но откуда-то снова доносится музыка, и мы снова танцуем.
Официант носится метеором.
Мы последними покидаем ресторан.
Дождь все льет.
Темно.
Домой возвращаемся промокшие. Переодеваемся в сухое и все равно дрожим от холода.
Галина укладывается спать. Я укрываю ее теплым одеялом, подворачиваю края под ноги.
— Галине холодно?
— Очень, очень холодно.
По шоссе изредка проносятся машины.
Дождь тоже унимается. Моросит. Под лампионом медленно летят к земле, напоминая снежинки, легкие капельки. Я поднимаю руку и останавливаю первую же машину. Монотонный шум мотора навевает сон, и мне снится озаренное сияющими лучами солнца синее Черное море, в котором нежатся медузы.
1962
МАЛЬЧИК
Бывают дни, когда солнце изливает на город всю свою жгучую желтизну и, словно не желая оставаться на небе, истекает знойными лучами, заполняет собой улицы, дома, дачи, сады, поля, леса и горы.
От жары все притихает. Почти замирает. Людей одолевает лень. Они работают по инерции, одеваются в светлое, двигаются медленно, а тесную близость выносят лишь влюбленные, болельщики на стадионе да пассажиры в общественном транспорте.
Мой троллейбус соединяет окраину Тбилиси с центром. Вставать приходится в такую рань, когда на улицах, кроме дворников, ни души. Когда в сумеречном свете все тускло-серое, кроме той части неба, где невесомые облака ждут появления солнца.
Троллейбус почти пуст и несется быстро, свободно. Но постепенно улицы заполняются людьми, наступает час пик. С утра изведенные солнцем пассажиры теснятся, бранятся, наступают друг другу на ноги, возмущаются и утихают. Накаленный, насыщенный пылью воздух застывает. Вести троллейбус нелегко. Город чреват неожиданностями. За каждым поворотом может таиться беда, и нужны ясная голова, спокойные нервы, мгновенная реакция.
Я давно знаю своих постоянных пассажиров, знаю даже, чем занимается большинство из них — город сравнительно небольшой, многие знакомы, и их разговоры достигают моего слуха.
У меня, как у любого другого, есть любимый час в течение рабочего дня. Для меня — это время четвертого рейса, когда подъезжаю к остановке у Пединститута.