— Я добавила немного перца чили: очень уж холодно, надо нам согреться, — пояснила бабушка.
Я помогла ей положить на каждый кусочек мяса зубчик чеснока, щепотку петрушки и тертого сыра, приправленного перцем. Потом свернула рулетики, закрепила зубочистками. Мне нравилось хлопотать с бабушкой на кухне: она всегда была готова поделиться каким-нибудь особенным умением.
— У поваров золотые руки! — воскликнул дядя Альдо, как только попробовал отбивную.
— Мария хороша во всем, — отозвался папа.
Зачем он так себя вел? Почему показывал только свою привлекательную сторону, которую мне трудно было ненавидеть? Мама потупилась, губы у нее мелко задрожали, на глазах выступили слезы.
— Это все перец чили, — сказала она, — такой он жгучий.
Днем взошло теплое, почти весеннее солнце. Мы загрузили машину маслом, вином, домашним мясом и фруктами, и я как никогда крепко обняла бабушку, почувствовав мягкость ее щек и больших грудей, прижимающихся ко мне.
— Приезжай к нам почаще, — попросила она, сдерживая слезы.
Я кивнула, но знала, что не приеду, как знала и то, что странное волшебство, царившее вокруг в последние дни, исчезнет, стоит мне только переступить порог нашего дома.
Почти стемнело, когда мы покинули Чериньолу. Щебетали птицы, словно на дворе стоял март. Едва мы выехали со двора и нашим глазам открылся вид на лес, пейзаж показался почти райским. Мы ехали по шоссе молча. А уже на подъезде к Бари меня охватила дремота. Я бы с радостью легла в кровать и не просыпалась до самой встречи с Микеле.
Но с моим отцом по пути произошла своего рода метаморфоза. Когда до дома оставалось несколько километров, его молчание сменилось обычными высокомерными и самонадеянными фразами. Слова полились отвратительной симфонией, вертящейся вокруг одной темы, монотонно и неприязненно. Стоило оказаться около дома, как папины жесты и выражение лица тоже изменились, стали агрессивными: «Доставай масло, налей вина, иди сюда, положи туда, дура, ты ничего не понимаешь».
Когда я вошла в дом, у меня сложилось впечатление, что последние две недели были всего лишь долгим сном. Я помогла маме расставить по местам продукты, долго умывалась, пытаясь проснуться от этого кошмара. Пожелав матери спокойной ночи, уже в дверях своей комнаты я повернулась к ней. Комок в горле почти не давал мне дышать. Потом я шагнула к маме и порывисто обняла ее.
— Я люблю тебя, — сказала я, явно застигнув маму врасплох.
Она заправила прядь волос мне за ухо и спокойно ответила:
— Я тебя тоже люблю.
Мама не могла знать, что я предам ее, оставлю одну уживаться с отцом и пытаться погасить его гнев. Я зашла в комнату и сложила в рюкзак кое-что из одежды. У меня было всего десять тысяч лир, и я положила их в карман пальто, затем села на кровать и написала длинное письмо матери, надеясь, что она поймет сделанный мною выбор. В конце концов, мне было примерно столько же, сколько и ей, когда она вышла замуж за моего отца. Я не прощалась, я планировала вернуться, но мне нужно было дать папе время смириться с моим решением. Отца я в письме даже не упомянула и, что самое невероятное, сама этого не заметила. Я решила положить письмо в карман юбки, которую мама собиралась надеть на следующее утро, повесив ее на стуле в кухне. Потом я улеглась в кровать, не раздеваясь и зная, что под подушкой меня ждет целый клубок призраков.
На следующее утро я проснулась рано, очень взволнованная, счастливая и напуганная одновременно. Мне было страшно, потому что мы не знали, куда отправимся на борту «Малакарне». Светило солнце. Я сложила в рюкзак все необходимое, чтобы пережить как минимум месяц зимы, и прихватила из комода платок, некогда часть свадебного наряда матери. На нем были вышиты ее инициалы, и я хотела взять его с собой. По той же причине ночью вместе с письмом я положила маме в карман свой детский рисунок, один из тех, что хранились в коробке из-под голландского печенья, нашей шкатулке с памятными сувенирами. На картинке, которую я нарисовала еще в детском саду, мы с мамой держались за руки. Ее длинные нитевидные пальцы сливались в одно целое с моими, обозначенными почти неразличимыми короткими штрихами. Я улыбнулась, заметив, что мамины густые волосы цвета красного дерева получились у меня похожими на ярко-красную шляпу. Мои же волосы, напротив, практически облепляли голову.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Я старалась не думать об отце, ведь он никогда не беспокоился ни обо мне, ни о других своих детях. Или я никогда этого не замечала. Мама крикнула с кухни, что мне стоит поторопиться, молоко готово и скоро начнутся лекции в университете. Для нее это было обычное утро, как и для всех остальных, а для меня — водораздел между юностью и зрелостью, день, которому предстояло изменить всю мою жизнь. Я сделала несколько глотков молока, но больше ничего не смогла протолкнуть в желудок.
Прощаясь у порога, я едва не расплакалась, но сдержалась, представив лицо Микеле, которого скоро увижу. Это меня утешило. Я долго обнимала маму; горло сжималось, как всегда перед началом нового этапа; эйфория сплеталась в узел со страхом. Мать какое-то время стояла в дверях и махала мне рукой, а потом принялась оглядываться по сторонам — нет ли на улице кого-нибудь из тетушек, с кем можно немного поболтать.
— Пока, мама; пока, папа, — сказала я себе с тяжелым сердцем, хотя отец даже не попрощался со мной.
На память о нем у меня осталось звяканье ложки, которой он размешивал сахар в кофе на рассвете, и несколько быстрых и сонных слов, которыми он перекинулся с матерью.
Было восемь утра, еще час до встречи с Микеле. Я решила посвятить оставшееся время прощанию с нашим районом. Светило солнце, но изредка налетали порывы холодного ветра, заставлявшие меня вздрагивать всем телом. Я поежилась, подняла плечи и сунула руки в карманы. Я хотела увидеть свою начальную школу, Швабский замок, площадь у церкви Буонконсильо, где мы в детстве играли с Джузеппе и Винченцо. Я бродила без цели, стремясь запечатлеть в памяти каждую деталь: рассыпающиеся черные здания; тесные закутки, в которых сооружали импровизированные магазины; внутренние дворики, где старые девы присматривали за маленькими детьми работающих женщин; соломенные стулья, ждущие на улице тех, кто присядет на них поболтать. Каждый уголок моего района, ненавистный или любимый, отпечатывался в памяти.
Ближе к девяти я добралась до пристани Сант-Антонио. Микеле еще не было. Я ждала его, уставившись на море и представляя чудесные места, где мы сможем начать нашу совместную жизнь. Услышав приближающиеся шаги, я закрыла глаза и обернулась, готовая оставить прошлое позади, — и с легким разочарованием ответила на приветствие старого рыбака, который уселся на деревянную скамейку и принялся распутывать леску на удочке. Я наблюдала за его осторожными движениями, и постепенно мне стало казаться, что разум освободился от всех тревог. Я прождала еще целый час, но Микеле так и не пришел. В панике я бросилась искать его. Однако дом Микеле, как и дом его матери, выглядел заброшенным, изнутри не доносилось ни малейшего шороха. Потом я в отчаянии бродила по городу, даже пошла к Магдалине, которая поздоровалась со мной с неприкрытой ненавистью, но поклялась, что ничего не знает. В слезах я рухнула на скамейку на набережной, угодив в капкан одиночества, которое не оставляет даже в шумной толпе. Я поняла, что Микеле никогда не придет. Возможно, мне больше не суждено его увидеть. Я побрела домой и застала маму за столом с моим письмом в руке. Не знаю, сколько раз она перечитала его за последние несколько часов.
— Мама, он не пришел. Я не понимаю, — призналась я, прежде чем броситься в ее объятия.
Она позволила мне выплакаться и какое-то время молчала, просто гладила меня по волосам, как в детстве, а затем взяла за плечи. Она хотела заглянуть мне в глаза, прежде чем сказать одну-единственную фразу и посчитать тему закрытой:
— Это значит, что он действительно любит тебя.
Вскоре пришел и папа, немного раньше того времени, когда он обычно возвращался с работы. Мама тут же спрятала мое письмо в карман юбки, а я вытерла слезы. Отец сел и налил себе стакан воды.