Январским утром 1918 года в двери квартиры Эфронов постучали (веревочка звонка, как и прежняя бронзовая вертушка, исчезли сразу). Звякнув цепочкой, Марина одним глазом посмотрела в щель. На лестничной площадке стоял высокий худой мужчина, по виду — бывший интеллигент. Потертое пальто, потерявшая форму шляпа, «докторский» саквояж. Над губой топорщились рыжеватые усики, глаза скрывали круглые очки. И тихий шепот:
— Это я!
Марина ахнула. Колени подкосились:
— Сережа!
Она быстро впустила его, заперла дверь, прислонилась к ней спиной, не сводя глаз с лица. Вечность стояли молча, впившись глазами друг в друга.
— Пригодилось мои театральные увлечения. — Он отклеил усы, спрятал в карман пальто очки. Улыбнулся широко и криво, стараясь скрыть тревогу и выбитый зуб. — Теперь узнаете?
Марина долго смотрела в это единственно любимое лицо. Потом бросилась к Сергею, прижалась к груди и долго стояла в кольце ее обнявших рук.
— Есть будете? — Марина отстранилась и пошла в комнату. Она не хотела видеть слезы Сергея — знала, как он слез стеснялся. — Картошки мерзлой сварили, немного воблы. На паек выдали. Садись, пировать будем.
— Где Аля, Ира?
— Ира спит в темной комнатке, ее там ничего не беспокоит. И теплее там. Болезненная девочка… Аля — чудо. Она к нашей дворничихе ходит, грамоте ее учит и вот заработок, — Марина поставила тарелку с тремя картошками в мундире. — И шесть фунтов запаса. Господи, вы-то кто теперь? Шпион?
— Ой, Мариночка, какой из меня шпион? В разведку послали сюда в Москву с заданием.
— Добровольцы?
— Мое командование. С ноября служу в Георгиевской роте. Возникла идея — собрать полки по городам и дать им имена этих городов, как бы тем самым поддерживая патриотизм и боевой настрой. Вот меня и командировали, чтобы достать денег и собрать личный состав в Москве. Дали три адреса, к кому можно обратиться. Но я нашел только одного бывшего офицера. Да и тот разводит руками — ни денег, ни людей. — Длинные пальцы Сергея обдирали кожуру с синеватой холодной картофелины. Марина никогда не видела еще черной каймы под его ногтями. Да и рук таких натруженных никогда не видела. Не из санатория приехал.
— Больно? — Марина осторожно коснулась губы над отсутствующим зубом.
— Ерунда! Это прикладом. У нас там мастер есть — сделает фикс — от своего не отличишь. — Сергей старался бодриться, но сил явно не было. Он положил картошку обратно. — Не обижайся, ничего в горло не лезет. Приболел в пути. Я бы полежал, а? — он прилег на диван не раздеваясь — поношенный сюртук, коротковатые брюки. А носки! Дыра на дыре.
— Я закрою глаза, а вы рассказывайте. — Он поджал колени — свернулся клубком, как любил спать с детства. Марина накрыла его пледом и сверху своей шубой.
— Сережа, дайте мне носки, я поштопаю пока, простирну.
— Мне через час уходить.
— Господи! Куда?
— По адресу еще одному сходить за людьми и пробираться к своим. — Он приподнялся на локте: — Я, наверно, авантюрист оказался. Марина, если бы вы знали, с какими приключениями сюда добирался! В поезде за зубного доктора себя выдал. Так тетка одна ко мне пристала: «Рви, рви, голубчик! Нет мочи больше терпеть, как болит!» И рот разинула.
— Ты у меня белогвардеец. БГ — значит — Бог. Храни вас Бог…
В Москву к Рождеству Добровольцы не добрались. Марина и Аля не дождалась пятнадцати Сергеевых писем. Но все время ждали и писали.
«Милый папа! — писала Аля. — Я так медленно пишу, что прошу дописать Марину. Мне приятно писать Вам. Часто я ищу Вас глазами по комнате, ища Ваше живое лицо, но мне попадаются только Ваши карточки, но и они иногда оживляются, потому что я так внимательно смотрю. Мне все кажется, из темного угла, где шарманка, выйдете Вы с Вашим приятным, тонким лицом. Милый папа, я буду Вас бесконечно долго вспоминать. Целая бездна памяти надо мной. Я очень люблю слово «бездна», мне кажется, что люди, которые живут над бездной, не погибают в буре. И теперь я уже без страха. И, опираясь на мамину руку, я буду жить. Целую Вас от всей моей души и груди. Аля». (27 ноября 1918 года. Москва.)
«Я написала Ваше имя и долго молчала, — продолжала Марина. — Лучше всего было бы закрыть глаза и думать о Вас, но я — трезва! Вы этого не узнаете, а я хочу, чтоб Вы знали. (Знаю, что Вы знаете!) Сегодня днем — легкий, легкий снег — подходя к своему дому, я остановилась и подняла голову. И подняв голову, ясно поняла, что подымаю ее навстречу Вам…»
Это — одно из последних писем. Потом было долгое молчание. Неизвестность, пугающие предчувствия, постоянное ожидание. Целых два года.
«Бог, не суди, Ты не был женщиной на земле!»
Мать с дочерью идем две странницы.Чернь черная навстречу чванится,Быть может — вздох от нас останется,А может — Бог на нас оглянется.
Все-таки их было двое — шестилетняя девочка и 25-летняя мать, делившие почти на равных тяготы быта и спасительную радость Бытия. Марине нужна была дочь-наперсница, ее уровня мышления, схожих эмоциональных реакций, обширных знаний. Точно так же, как некогда ее мать в своих дочерей, она «вкачивала» в Алю: Поэзию, Музыку, Романтику, Природу, Любовь… Аля оказалась благодатным материалом для материнского творчества. В отличие от самой Марины в детстве она готова была принять все, что исходило от матери. По характеру своему она не была бунтаркой, не была злюкой, упрямицей. Любила все живое — растения, животных, цветы, людям бросалась помогать, легко сходилась и заводила дружбу. А главное — Аля боготворила мать, а Марина — Алю.
Очи — два пустынных озера,Два Господних откровения —На лице, туманно-розовомОт Войны и Вдохновения.Ангел — ничего — всё! — знающий,Плоть — былинкою довольная,Ты отца напоминаешь мне —Тоже Ангела и Воина.
«Она живет мною и я ею — как-то исступленно», «жизнь души — Алиной и моей — вырастет из моих стихов — пьес — ее тетрадок» Аля была тогда вторым «я» Цветаевой. Она не отделяла Алю от себя, зыбко ощущая дистанцию лет между собой и шести-, восьми-, десятилетней дочерью, не по возрасту чуткой, сообразительной, глубокой.
Они — мать и дочь — всюду появлялись вместе и во дворце искусств, и на литературных вечерах, где читали стихи Бальмонт, Блок, Белый, Цветаева. Обе с челками, стрижены в кружок, обе тонки и скромны в одежде, внимательны и заинтересованы.
«Две эти поэтические души — мать и дочь, более похожие на двух сестер, являли из себя самое трогательное видение полной отрешенности от действительности и вольной жизни среди грез, — вспоминает Константин Бальмонт. — При таких условиях, при которых другие только стонут, болеют и умирают».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});