по крайней мере очень значительный процент, но потом их всех убили или выгнали. Ситуация в Грассе ему очень не нравилась, он чувствовал себя нахлебником – и был единственным, кто вносил в бюджет свои ежедневные десять франков. Бунина это бесило (его к тому времени всё бесило): живет как в отеле, писал он в дневнике. И чем платить такую мелочь, лучше вообще не платить, как не платили Галя с Маргой, о чем ниже.
И постепенно оказалось, что Зуров стал восприниматься как “питомец” Веры – так она сама его называла; никакого романа, конечно, не было, “отношений” – тоже, но он выглядел как ее паладин, защитник (и в самом деле всегда брал ее сторону), паж, и что-то пажеское в нем действительно было: сдержанность, выправка, молчаливое обожание. Он не любил ее никогда, но чтил, сострадал, после смерти Бунина помогал – словом, вел себя совершенным рыцарем. И эта рыцарственность делала всю ситуацию окончательно идиотской, потому что в отношениях Бунина с Галиной Кузнецовой ничего платонического давно не было, хотя ничего эротического – тоже. Вот странно: когда Берберова пеняла Кузнецовой на недомолвки в “Грасском дневнике” – та издала свои записи, хотя и сильно цензурированные, – она была права, конечно, ибо все эти умолчания только подчеркивали двусмысленность; но, с другой стороны, чего мы ждем-то? Любовных излияний? Так не было там любви почти с самого начала, и Гале Кузнецовой вся эта история тоже была глубоко отвратительна.
Почему? Потому что она была чистая и простоватая русская женщина и привыкла подчиняться чужой воле, и весь этот надрыв и надлом был ей стилистически чужд. А ситуация застыла и никуда не двигалась: сама Галя писала всё так же и даже хуже, потому что нового в жизни ничего не происходило, Бунин от жены не уходил и считал это подвигом. Творческие способности, как выяснилось, не передаются ни сексуальным путем, ни даже путем непрерывных бесед о литературе (Бунин обладал своеобразным вкусом, желчным нравом и дикой пристрастностью; записанные в “Грасском дневнике” сентенции – чаще всего отражение сугубо личного опыта, и ничего особенно интересного он там не говорит). Возвращаться же Кузнецовой было некуда. Тянулось все это, тянулось – и получалось совершенно как в “Анне Карениной”, любимом романе Бунина, где в самом начале сказано, что на любом постоялом дворе люди крепче связаны между собой, чем в этом несчастном семействе.
И вот что мне кажется. Господь иногда слышит молитвы, в том числе писательские, и словно нарочно исполняет заветные просьбы – чтобы доказать, что услышанных молитв надо бояться больше, чем проигнорированных. Бунин очень хотел Нобелевскую премию. Она была ему по-настоящему нужна, потому что без нее положение его было шатко. У Горького были всемирная слава и возвращенная родина, а он-то писал лучше Горького. У Алексея Толстого были всероссийское признание и государственный статус. Неясно было, уважают ли еще Бунина даже в эмиграции во времена модернизма (что он сам был отъявленный модернист – никому, даже ему, в голову не приходило). В моде был Пруст, и, когда при нем хвалили Пруста, он пожимал плечами; Берберова имела бестактность при нем назвать Пруста первым прозаиком XX века – Бунин взорвался. Чтобы уравновесить неудачную жизнь, разрушенную семью и абсолютное литературное одиночество (не мог же он считать литературными учениками Кузнецову и Зурова, которых объединяла с ним только общая крыша!), нужна, необходима, спасительна была Нобелевская премия. Кандидатов от русских изгнанников было двое – Бунин и Мережковский. Мережковский, чистая душа, предлагал: кто бы ее ни получил – давайте заранее договоримся и поделим. Бунин кривился. Дали Бунину – что вызвало, кстати, в эмиграции отнюдь не только восторги: Цветаева, скажем, считала, что Горький и человечески, и писательски крупней.
Бунин очень, очень хотел эту премию. Его выдвигали уже два года, оба раза он тяжко разочаровывался. Накануне присуждения, 20 октября 1933 года, записал в дневнике:
“Вчера и нынче невольное думанье и стремление не думать. Все-таки ожидание, иногда чувство несмелой надежды – и тотчас удивление: нет, этого не м. б.! Главное – предвкушение обиды, горечи. И правда непонятно! За всю жизнь ни одного события, успеха (а сколько у других, у какого-нибудь Шаляпина, напр.!) Только один раз – Академия. И как неожиданно! А их ждешь…
Да будет воля Божия – вот что надо твердить. И, подтянувшись, жить, работать, смириться мужественно”.
И он твердо решил не надеяться. Внушил себе, что ему не дадут. Пошел в кино. В кинохронике показывали хорошенькую Кису Куприну – дочь вечного соперника и старого, еще одесских времен, приятеля, ныне совершенно неузнаваемого, исхудавшего, шатаемого ветром, давно неспособного связать две строчки. Но дочка, Ксения, выросла красавицей, и Бунин смотрел на нее с доброй завистью, понимая, что уж на него-то теперь такая не посмотрит. И тут Зуров требует его вызвать. Бунин не понял – зачем, куда, он хотел досмотреть.
– Телефон из Стокгольма! – шепотом заорал Зуров.
И вот я думаю: мог же он накануне сказать – не надо мне Гали, ничего не надо, пусть только будет Нобелевская премия? Мог. И мог быть услышан. Потому что на обратном пути из Стокгольма Галина Кузнецова, вообще болезненная, слегла с температурой, с подозрением на плеврит. Ехали через Германию, уже фашистскую, Бунина подвергли унизительнейшему досмотру, раздевали догола, он отказался останавливаться в Германии даже на лишний час. Галю высадили в Берлине и положили болеть к Федору Степуну, прекрасному писателю, философу, обаятельному человеку, который, в отличие от Бунина, умел всем нравиться. И у Степуна была сестра Маргарита, которую все называли Маргой – а некоторые, не понимая этого странного имени, Магдой. Она была певица. Ирина Одоевцева – не самый надежный, но яркий мемуарист – вспоминала, что Галина, всю жизнь зависевшая от чужой воли, попала под обаяние сильной и раскованной женщины. Марга была старше на пять лет. Есть фотография, на которой они вчетвером: Бунин с Верой, Галина с Маргой. Марга некрасивая, но эффектная и очень волевая. В фильме ее играла Елена Морозова, в которую невозможно не влюбиться, – но это зеркало льстит. И дальше ситуация повторилась опять-таки зеркально: Бунин был последним, кто догадался. Как он пытался уверить Веру, что между ним и Галиной ничего нет, так и Галина морочила его год, а он изводился, внушал себе, что всё в порядке, что всё можно вернуть, иссушал себя ревностью, скандалил, писал в дневнике: “Разговор с Г. Я ей: «Наша душевная близость кончена». И ухом не повела”. И чуть ниже: “Без конца длится страшно тяжелое для меня время”. Он-то, в отличие от Веры, не мог выносить, что под его кровом его возлюбленная живет с другим…