— А-а! — зло простонала Шура, отстраняя прижавшегося к ней Николку. — «Одиноко, одиноко!» — передразнила она и ушла, хлопнув дверью.
Тем не менее все были довольны, что так случилось, и уже вечером в доме было весело, никто не сердился на ребят, и Люся, энергично помогая Ане собираться в дорогу, о чем-то все шепталась с ней.
Валерий принес билеты, заперли квартиру, и все поехали на вокзал.
— Здесь, — сказал Костя и, поставив чемоданы, откинул защелку калитки. В доме захрипела, завизжала собачонка, на крыльцо вышла старушка в бязевом колоколе.
— Пожалуйте, пожалуйте, — улыбаясь, говорила она, широко распахнув дверь. — Милости просим.
— Вот мы к вам со всей семьей, — сказала Аня, поднимаясь по ступенькам крыльца. — Здравствуйте.
— Пожалуйте, пожалуйте, у меня и самовар вскипел.
Аня вошла в комнату и, оглядываясь, усталым движением скинула с головы шляпку. Она уже знала, что комната стоит дорого, а старушка только притворяется такой доброй и ласковой.
— Ну вот, — сказал Костя, — устраивайся.
— Есть, устраиваться, — ответила Аня.
— Как там, в Питере?
— Хорошо. Все ездили провожать нас на вокзал, шлют тебе привет, а Шура так расчувствовалась, что даже велела поцеловать тебя.
— Ну вот, — повторил он, чтобы сменить разговор. — Давай устраивайся. Будем жить.
Аня подошла к нему, прижалась щекой к холодному его плащу, пахнущему резиной, табаком и еще чем-то особенным, дорогим для нее, чем пахнут только его, Костины, вещи, и вздохнула.
— Будем жить, будем жить, — проговорила она.
А уже было много прожито, и кто знает, сколько еще предстояло им так вот жить, переезжая с места на место, скитаясь то по чужим, то по казенным квартирам…
Дверь на кухню была распахнута, и оттуда слышалось, как Николка, забравшись на табуретку, рассказывал:
— «Лаба дена» — это по-литовски «добрый день». А по-таджикски здороваются совсем по-другому. Там говорят «салям алейкум», а отвечают «алейкум салям», наоборот. Интересно, правда? А еще я умею говорить по-гиляцки…
— Будем жить, будем жить, — повторила Аня, еще теснее прижимаясь щекой к груди мужа.
И опять, как тогда, при виде стонущих журавлей, что-то больно тронуло его, и осторожно, неловко гладя ладонью ее волосы, он подумал, что надо бы сказать ей что-нибудь нежное, трогательное, возвышенное, что она самый лучший, самый мужественный, самый великодушный его друг, что на всем свете для него нету женщины лучше и красивее ее, но он не умел говорить такие слова и, перестав гладить ее волосы, отстранив ее от себя, лишь сказал:
— Ладно, служба, устраивайся.
Примечания
1
Понимаешь, девушка? (по-литовски).