И сверток этот оставался за балкой, а один день сменялся другим, и он со своим партнером (теперь он и его хозяин были партнерами, они на равных долях охотились на крокодилов, он называл это «напополам»… – Напополам? – спросил толстый заключенный. – Но как можно заключить деловое соглашение с человеком, с которым, как ты заявляешь, ты даже не мог разговаривать?
– А мне и не нужно было с ним разговаривать, – сказал высокий. – Деньги разговаривают на всем понятном языке) каждое утро уходил из дома, сначала вместе на пироге, а потом поодиночке, один на пироге, а другой на лодке, один с видавшим виды щербатым ружьем, а другой с ножом и куском завязанного узлами каната и дубинкой из легкой древесины, по размерам, весу и форме похожей на тюринг-скую булаву, подкрадывались они к своим плейстоценовым чудищам по тайным протокам, которые пронизывали плоскую, цвета меди землю. Он помнил и об этом: в то первое утро, обходя на восходе солнца шаткое строение, он увидел прибитую к стене для просушки крокодилову кожу и замер в недоумении, спокойно глядя на нее, спокойно размышляя: Вот оно в чем дело. Вот чем он промышляет, чтобы жить и есть, он знал, что это шкура, кожа, но не знал, какого животного, по ассоциации, анализом или даже вспоминая всякие картинки, какие ему довелось видеть в его погибшей юности, он не мог догадаться, но он знал, что это и есть объяснение, причина существования этого маленького потерянного домика на паучьих ножках (который уже начал гибнуть, гнить от свай чуть ли не раньше, чем была прибита крыша), построенного в этом кишащем жизнью, изобильном запустении, зажатом и потерянном в яростных объятиях текущего земляного моря и сумасшедшего солнца; он прозревал благодаря одному только чистому взаимопониманию, возникающему между своими, между деревенским бедняком и речным отшельником, вдвоем они представляли собой одно и были неотличимы благодаря одинаковому скудному промыслу и жалкой судьбе, отданной тяжкому и непрестанному труду не для обеспечения будущего, не для получения счета в банке и даже не для откладывания грошей в схороненную копилку из консервной банки на легкую и приятную старость, а в качестве позволения выжить и еще раз выжить, чтобы приобрести воздух на закуску и солнце на запивку на ближайший день для каждого из них, и подумал (заключенный): Ну что ж, по крайней мере, я узнаю, что это такое, скорее, чем думал, и он узнал, он вернулся в дом, где женщина как раз вставала с единственной приколоченной к стене и устланной соломой койки, которую уступил ей полукровка, и позавтракал (рис, жидковатая кашица, обжигающая горло перцем и щедро разбавленная рыбой, кофе с изрядной добавкой цикория) и голый по пояс пошел вслед за маленьким, стремительным, резким человеком с яркими глазами и гнилыми зубами, они спустились по лестнице и сели в пирогу. Он и пироги никогда прежде не видел и не верил, что она не перевернется, и не потому, что она легка и неустойчива из-за своей открытой поднятой кормы, а потому, что дереву, самому этому бревну присущ некий динамический и недремлющий, естественный закон, некая внутренняя воля, с которой ее теперешнее положение входит в непреодолимое и оскорбительное противоречие; но он принял и это, как принял тот факт, что кожа принадлежала какому-то животному крупнее теленка или борова и что животное, которое имеет такой вид, скорее всего должно иметь зубы и когти, а приняв это, он уселся на корточки, ухватившись руками за борта, и замер в полной неподвижности, едва дыша, словно держал во рту яйцо, наполненное нитроглицерином, и подумал: Даже если и так, то я смогу тоже делать это, даже если он и не сумеет объяснить мне как, я думаю, я могу смотреть, как это делает он, и учиться. И он научился, он вспоминал об этом и даже не терял при этом головы, он думал: Я думал, так оно и делается, и, пожалуй, я до сих пор думал бы так, если бы даже мне пришлось делать это снова в первый раз… рыжий от солнца день уже обжигал его голую спину, извивающийся канал напоминал раздувшуюся чернильную нить, пирога устойчиво двигалась вперед, под взмахи весла, которое бесшумно входило в воду и выходило на поверхность; вдруг весло сзади него неожиданно замерло, и он услышал резкое кулдыкающее шипение полукровки у себя за спиной, и, сидя на дне лодки, задержал дыхание и с напряженной неподвижностью, полной собранности слепого, прислушался, а хрупкая деревянная скорлупа пироги скользила на опадающем гребне ею же образованной волны. Уже потом он вспомнил о ружье – изъеденном ржавчиной однозарядном оружии с неумело обвязанным проволокой стволом и дулом, в которое свободно могла пройти пробка от бутылки виски, которое полукровка взял с собой в пирогу… но не сейчас; сейчас он сидел на корточках, скорчившись, замерев, и дышал с бесконечной осторожностью, его проницательные глаза непрерывно обшаривали все вокруг, а он думал: Что же это? Что? Я не только не знаю, что я ищу, я даже не знаю, где искать это. Потом он почувствовал движение пироги, последовавшее за движением полукровки, потом напряженное кулдыканье, точнее, шипение, горячее, быстрое и приглушенное, совсем рядом с его щекой и ухом, и, посмотрев вниз, увидел, что полукровка просунул руку с ножом между его рукой и туловищем, и снова взглянул вперед и увидел плотное густое пятно грязи, которое, пока он смотрел на него, определилось и стало плотным, грязного цвета бревном, которое в свою очередь, казалось, все еще оставаясь неподвижным, совершило отраженный в его сетчатой оболочке внезапный прыжок в три, нет, в четыре измерения: в объем, плотность, форму и еще кое-что – не страх, а нечто чисто умозрительное, и он, глядя на еще непонятную, неподвижную форму, не думал: Кажется, оно опасно, а думал: Кажется, оно большое, думал: Что ж, может быть, мул в загоне кажется большим человеку, который только подошел к нему с упряжью, думал: Только если бы он мог объяснить мне, что делать, мы бы сэкономили время, пирога теперь подошла поближе, подкралась так, что на воде даже не появилось ряби, и ему показалось, будто он слышит, как его компаньон задерживает дыхание, и он взял нож из руки другого, даже не отдавая себе в этом отчета, потому что все происходило слишком быстро, стремительно; нет, он не сдался, не отступил, это было частью его, он впитал это с молоком матери и всю свою жизнь жил с этим: В конечном счете не может же человек делать только то, что должен делать, и тем, чем он должен это делать, используя наилучшим образом весь свой опыт. И я полагаю, боров остается боровом, как бы он ни выглядел. Вот, значит, оно, он просидел без движения еще мгновение, пока нос пироги не уперся в берег, это было похоже на касание земли упавшим листом, и он вышел на берег и замер на мгновение, пока слова: Да, оно действительно большое промелькнули у него в голове, обычные тривиальные слова, они промелькнули где-то в той области, где его внимание заметило их, и исчезли, он наклонился, широко расставив ноги, и ударил ножом, который вонзился в тело, когда он ухватился за переднюю ногу, и все это происходило в то мгновение, когда животное своим хвостом, словно бичом, со страшной силой ударило его по спине. Но нож попал куда надо, он знал об этом даже лежа в грязи на спине, а бьющийся в судорогах зверь всем своим весом прижимал его к земле, его остроконечная спина вжалась ему в живот, рукой он обхватывал зверя за шею, испускающая шипение голова была рядом с его челюстью, хвост с яростью и неистовством молотил по земле, нож в другой его руке искал жизненно важное место и нашел его; горячий яростный фонтан; а потом он сидел перед внушительным, лежащим брюхом вверх туловищем, его голова снова никла к коленям и его собственная кровь освежала поверженного зверя, который своей кровью пропитал его насквозь, и он подумал: Опять этот мой чертов нос.
Так он и сидел там, голова, лицо, с которого капала кровь, опущено между колен, но поза его выражала не подавленность, а чрезвычайное удивление, созерцание, а пронзительный голос полукровки, казалось, доходил до него тонким жужжанием с огромного расстояния, спустя какое-то время он даже взглянул на эту гротескную жилистую фигуру, которая истерично кривлялась подле него, лицо у него было безумным и корчилось в гримасах, высокий голос кулдыкал что-то; заключенный, держа голову под определенным углом, чтобы кровь текла беспрепятственно, посмотрел на него с холодным вниманием учителя или опекуна, замершего в раздумье перед трудными обстоятельствами, а полукровка тряс ружьем, кричал: «Бух-бух-бух!», швырял его на землю в пантомиме, повторяющей недавнюю сцену, потом снова вскидывал вверх руки и кричал: «Magnifique! Magnifique! Cent d'argent! Tout d'argent sous le ciel de Dieu!» [11] Но заключенный уже снова опустил голову, он сложил руки чашечкой и полоскал лицо в воде цвета кофе, глядя, как яркий пурпур непрерывно окрашивает ее, и думал: Сейчас уже поздновато говорить мне об этом, но не успел додумать свою мысль, потому что они уже снова были в пироге, заключенный снова сидел на корточках с такой бездыханной неподвижностью, словно, задерживая дыхание, пытался уменьшить свой вес, окровавленная кожа лежала перед ним, и он, глядя на нее, думал: А я даже не могу спросить у него, сколько стоит моя половина.