проходили здесь, вернее, пробегали. Я успел попрощаться с солнцем, но чудом мы вырвались, пристроились в хвосте вон за тем железным монстром. Это не бурильная машина, и она сделана людьми. Германский железный зверь плевался огнем из всех щелей, но русские его скоро разули, а мы скатились в овраг и утекли по нему, как кровь из мясорубки.
Рядом с тем танком вовсе не марсианский звездолет – обугленный грузовик, подбитый русским снайпером. Я видел это. Мы прятались за стальной шкурой германца и медленно шли за ним. Я проклинал водителя за рычагами танка, гнал его вперед и стучал прикладом по броне. Танк не реагировал на мои удары и все так же медленно полз по снегу. Я знал, что ему в мотор уже попал подарок от русских, зверь тужился из последних сил, и мне было жаль его, ведь в нем была наша надежда, и все же я нещадно бил его своим оружием. Потом я видел, как двое русских выползли из сугроба. Первый встал на одно колено и заткнул руками уши, а его напарник, уложив длинноносое ружье ему на плечо, с первого выстрела поджег ехавший за нами грузовик. Потом тот же русский разул нашу надежду. Я следил за русским и даже стрелял в него, но страх и отчаяние плохие помощники для стрелка.
Бесформенные марсиане… мои славные земляки и союзники… вас рассыпал кто-то, открыл коробку с разноцветными карандашами. Валяетесь в нелепых позах и разномастных униформах. Итальянцы, немцы, венгры. Счастливчики… Вы уже успокоились. А мы идем по нашему следу вспять, неизвестно куда. Наверняка в Сибирь. Там русские держат всех пленных. Там мы вымерзнем и передохнем с голоду. Если дойдем.
Дни смешались в моей голове. Мы брели по сугробам, буксовали в снежной рассыпчатой муке, мерзли по восемнадцать часов в сутки, лишь ночью набредали на жилища и спали вповалку, места всем не хватало. В одной хате я полез за печь, зная, что местные прячут там еду, и наткнулся рукой на что-то мягкое, оказался валенок, но не пустой – в нем была живая человеческая нога, она дернулась от моего прикосновения. Я сам отскочил, наставил оружие и заорал сразу на двух языках – местном и родном: «Выходи!» Из-за печки вылезли двое юнцов лет пятнадцати-семнадцати, похожие, как братья, наверняка партизаны. Мы были озлоблены на всех русских и хотели сразу их убить. Но из-за хаты выскочила мать этих парней, стала предлагать нам картошку и молоко, умоляла не стрелять.
Мы вывели их на мороз, поставили на колени у глухой безоконной стены. Я проклинал эту кусачую зиму, мороз, снег, этих кусачих русских. Руки мои чесались. Парень, что вышел со мной, Лучано, был родом из глухой горной деревни, всю жизнь пас коз, школы не видел и в глаза. Он сказал мне: «Мармелад (ребята прозвали меня Мармеладом за то, что я не курил, а вместо сигарет получал квадратные пачки с джемом), давай не будем делать этого».
Лучано долгими декабрьскими вечерами вырезал из кусков мела маленькие статуэтки для рождественских яслей. Мел был податлив, и скоро в каждой роте и в каждом блиндаже была своя статуя Иосифа, Марии, Мельхиора или Валтасара, овечка или вол, на худой конец. Я вспомнил эти его поделки, вспомнил наши уютные бункеры на берегу Дона с такими милыми домашними названиями: Деревянный мост, Сорочье гнездо, Конус. В тот момент в нас еще оставалось что-то от человека. Мы с Лучано сделали по выстрелу в воздух и велели парням спрятаться в пустом холодном сарае.
А на следующий день Лучано расплющило танком. Мы натолкнулись на новый русский заслон, из рощи вынырнули стальные чудовища и понеслись на нас, поливая толпы венгров и альпийцев из пушек. Наши скованные морозом пулеметы молчали, ребята даже мочились на оледенелые стволы и затворы «фиатов», ничего не помогало, а те пулеметы, что удалось завести, вызывали на броне русских танков лишь чесотку. Гранаты наши, падая в снег, не взрывались и танкам навредить не могли.
Два мертвых грузовика с незакрашенной яркой рекламой на бортах и зажатый меж ними, окаменевший от страха мул. Он даже не дрожал, но все еще живыми были его налитые кровью глаза.
Лучано лежал в санях с отмороженными ногами. Я видел, как он приподнял голову, чтобы посмотреть – близко ли танк, и в тот же момент на него наехала стальная гора. В санях захрустели ящики, чемоданы, банки с португальскими рыбными консервами, пишущие машинки, фотоаппараты, телескопы и кости альпийцев. Из-под гусениц летели обрывки одежды, выпачканные кровью листы штабных документов.
Я, без сомнения, не вышел бы из той засады, если б не мой Ангел-хранитель. Так прозвал я серую немецкую ломовую лошадь. Она стояла среди ада, мяла копытами просыпанные на снег блестящие шоколадные монеты и, кажется, ждала меня. До этого я видел только лошадь торговца мороженым, что привозила тележку лакомства на нашу улочку, и никогда не ездил верхом.
Моя лошадь-ангел была без уздечки и седла, и людская рука, я уверен, никогда ее не касалась, она словно сошла с небес. Я поставил два ящика один на один и вскарабкался ей на спину. Лошадь сразу же понесла. Я охватывал ее шею, вцеплялся в гриву, но все равно елозил по всей спине и каждую минуту рисковал свалиться. Она провезла меня много километров, и я опять увидел человеческую змею, длинную и серую, уползавшую по снегам на запад. Ангел-хранитель мой замер, стоял вздрагивая, по нему струился холодный пот. Лошадь устала от человека и боялась его, она не могла близко подойти к нашей отступающей колонне, зная, что скоро опять появятся танки, опять будет стрельба и смерть. Я осторожно спрыгнул с нее, долго гладил и благодарил ее за спасение, а потом пустился догонять своих. Она, наверное, до сих пор стоит там, где я ее оставил… или улетела обратно на небо.
Бедный Эдженио… Теперь я пропаду для него, как и мой отец пропал для меня. Мне было четыре, отец ушел в окопы и появился лишь однажды, на Рождество. Спустя два года была победа и у многих отцы вернулись, а от моего пришло лишь письмо. Тогда я впервые услышал слово – Russia. Отец уплыл с экспедиционным корпусом в Odessa, уничтожать коммунистов. В письме он жаловался, что сыт по горло и скоро вернется домой. Отец вернулся, но редко рассказывал о войне в горах и