«Если мы сейчас не будем драться, нам остается только молить Бога о землетрясении, чтобы оно поглотило Ирландию и наш позор». Эти слова Джеймса Конноли выражали то, что чувствовал Пат, что все они чувствовали в те часы ошеломленного разочарования. Пат вернулся на Блессингтон-стрит. Кэтела он отослал домой еще раньше — сообщить матери. Он не вынес бы вида ее лица, дышащего счастьем и облегчением. Он поднялся к себе в комнату, запер дверь и упал ничком на кровать.
Ему казалось, что жизнь кончена. Всегда, все время у него была одна-единственная цель, и вдруг ее отняли. Вырвали у него быстро, подло, исподтишка и невозвратимо. Пат знал, что этой утраты не вернуть. Если не действовать сейчас, они вообще не смогут действовать. Инерция будет потеряна, все движение дискредитировано, момент упущен. Должна была пролиться кровь мучеников, а теперь все сведется к нелепости, и те, кто называет их трусами и беспочвенными мечтателями, окажутся правы. Англичане их разоружат. Пату, который раньше не сомневался, что отдаст оружие только вместе с жизнью, теперь было все равно, сбережет он свою винтовку или нет. Все было предано.
Он клял своих начальников, клял Пирса. Он несказанно горевал о Кейсменте. Мак-Нейла давно надо было арестовать. Почему ирландцы ни одно дело не могут сделать как следует? Такие идиоты ничего и не заслужили, кроме рабства. Но что толку в проклятиях и стонах? Нужно было как-то прожить остаток дня, как-то прожить остаток жизни — без плана и без цели. Он сел на кровати и огляделся по сторонам. У него было такое чувство, словно его протолкнули через узкое отверстие в совершенно другой мир. Голова кружилась, он никак не мог сосредоточить взгляд на маленькой комнате, изменившейся до неузнаваемости. Он на минуту задремал и проснулся в тюрьме. Гул времени в ушах смолк, осталось пустое пространство, бездействие и тишина. Склонившись головой на руки, Пат чувствовал, что у него нет больше сил остаться в сознании. Ему хотелось умереть.
Как и когда ему вспомнилась Милли — он и сам не знал. В каком-то блестящем кольце перед его блуждающим взглядом возник ее образ, как образ божества, увиденный святым в венчике света. Измученное тело требовало насилия, кнута, клейма. Мысль, даже сознание надо было задушить чувством, утопить в боли. Он вспомнил, как Милли предлагала себя и какое вызвала в нем отвращение, но теперь ему мерещилось, что чем-то, чем-то ужасным, она и привлекала его. Она шлюха, не женщина даже, а испорченный мальчик. Он представил ее себе грязной, желтой, растрепанной, потной. Она сказала, что будет ждать его в постели, и он представил себе ее постель. Может он себя к этому принудить?
Теперь он сидел очень тихо. Если это отчаяние, то такого глубокого колодца он и не воображал. И тут показалось, что чуть ли не долг велит ему поехать туда, испытать — наверное, в самый последний раз — свою силу воли. Будет хоть какой-то поступок, какой-то конец, не это бездействие в освещенной комнате, а стремительный бросок в темноту. Последняя победа воли над его брезгливым сознанием, над мерзким животным, которое зовется его телом, ибо, хотя физически его уже тянуло к Милли, он знал, что так унизить себя можно только из-под палки. Он спустился в прихожую и вывел велосипед.
Теперь, когда он добрался до Ратблейна, желание и холодная решимость слились в одну силу. Милли была нужна ему как враг, как жертва, как добыча. Просила — получай. Он двинулся по мокрой траве к ступеням крыльца, на ходу доставая ключ. Очень удачно, что в свое время он обзавелся ключом от Ратблейна. Он не желал никаких встреч с прислугой, не из деликатности — до деликатности ли ему теперь, — а чтобы выполнить свое намерение без каких-либо задержек. Он повернул тяжелый ключ в замке, и дверь бесшумно впустила его.
Пат неплохо ориентировался в Ратблейне, но где спальня Милли, он не знал. И вовсе не жаждал появления визжащих от страха горничных. Прикинув, что стоит заглянуть в большую комнату с окнами фонарем над гостиной, он стал осторожно подниматься по лестнице, скрипевшей от каждого шага. Было очень темно, темнота словно проникала ему в глаза, в рот. На минуту он почувствовал удушье, как будто черный воздух был пропитан сажей. На площадке он остановился, напряженно вглядываясь, и с трудом различил окно. Луна, очевидно, скрылась в тучах, слышалось тихое шуршание дождя. Рядом поблескивало что-то белое, и, протянув руку, Пат коснулся холодного, гладкого колпака керосиновой лампы. Все еще тяжело дыша, он чиркнул спичкой, зажег лампу и медленно подкрутил фитиль. Как из тумана выступила мебель, цветы, картины, полускрытое занавеской окно с шопотом дождя.
Внезапного пробуждения Милли он не боялся. Не такая она женщина, чтобы завизжать. Мало того, ослепленный собственной целью, он почти и не думал о том, что может напугать ее. С лампой в руке он пересек площадку и тихо-тихо отворил дверь направо. С порога, подняв лампу над головой, он увидел маленькую пустую комнату, может быть, гардеробную. В камине догорали огоньки; пахло торфом, и чуть попахивало виски. На диване возле камина брошена какая-то одежда. Напротив — еще одна дверь.
Пат плотно прикрыл за собой первую дверь, пересек комнату, ловя ртом воздух, взялся за ручку второй двери. Когда она подалась и перед ним стала расширяться темная щель, он высоко поднял лампу и попытался произнести имя Милли. И тут же в замигавшем свете увидел постель. Еще через секунду он понял, что в постели двое. Милли была не одна.
* * *
Пат быстро закрыл дверь и попятился. Поставил лампу на стол. Заслонил рукой глаза и помотал головой. На него навалился ужас, стыд, отупение и страшная боль, непонятно от чего — от того ли увечья, которое ему нанесли, или от того, которое нанес он сам. Тупость ощущалась как физическое состояние, как если бы на него надели ослиную голову. Он мог бы овладеть Милли, не задумываясь ни о мыслях ее, ни о чувствах. Но теперь его отношение к ней разом изменилось, окрасилось более ребяческим пуританством. Он думал: здорово меня одурачили. Соперника он не предусмотрел, ни разу не предположил, что у него может быть соперник. Когда Милли сказала, что будет ждать его, он поверил ей простодушно, наивно. Он вообразил ее беспомощной добычей, жертвой, привязанной к столбу. И вот в мгновение ока активная роль у него отнята, и он всего лишь удивленный зритель, презренный соглядатай. Он ждал, он хотел насилия, боли, только не этой неразберихи.
Он думал, не лучше ли сразу уйти, уже представлял себе, как уходит, но тело его стояло на месте, застывшее, парализованное. И пока он стоял, вытянувшись, как на смотре, отняв от глаз руку, дверь спальни отворилась и вышла Милли в белом пеньюаре с оборками.
При виде Милли и затворившейся за ней двери Пат внезапно осознал своего соперника как определенного человека. Кто с нею был? Но рассердиться он не мог. Он был унижен и до глубины души потрясен. Чтобы другой мог сделать это, было ужасно, непостижимо.
Милли, не глядя на него, подошла к лампе и прибавила огня. Подобранные фестонами оборки белого пеньюара волочились по ковру. Она нагнулась к камину, сунула в угли тонкую лучинку и зажгла вторую лампу. Потом повернулась к нему.
Выглядела она необычно. Волосы, которые он в первый раз видел распущенными, падали ей тонкими темными прядями на плечи и грудь, отчего она казалась молоденькой девушкой, беззащитной, уличенной в провинности. На полном лице — печальная ироническая усмешка. Она держалась с достоинством юной принцессы перед лицом палача и как будто бы совершенно спокойно.
— Какая жалость, ах, какая жалость. Знай я, что ты придешь, я была бы готова, больше чем готова. Я слишком рано в тебе отчаялась. — Она говорила бесстрастно, словно сама с собой, словно зная, что для него ее слова не могут иметь значения.
Пат поглядел на нее и опустил глаза. Босая нога, чуть видневшаяся из-под белых оборок, крепко вцепилась в ковер. Теперь он не знал, что ему делать с Милли. Как ребенок, он был готов просить прощения.
— Как ты вошел в дом, Пат?
— У меня был ключ, — сказал он тихим, хриплым голосом.
— Ну-ну. Я знаю, этого не исправить, не простить, даже не объяснить. Но сожалею я об этом больше, чем о чем бы то ни было в своей жизни. Я не представляла себе, что ты можешь прийти. Если б ты хоть словом намекнул, я бы навеки запаслась терпением. Я горько сожалею, что была не одна, когда ты пришел, и всегда буду жалеть об этом… — Милли говорила тихо, но очень раздельно и ясно.
— Да я… — начал Пат. Он не мог смотреть ей в лицо. Не мог рассердиться. Его заливал стыд, смущение и обида, как ребенка, который, ничего не понимая, расстроил какие-то планы взрослых. Он сделал движение, словно собирался уйти.
Милли заговорила быстрее:
— Я не хочу вести себя как дура. Я понимаю, сейчас мы не можем разговаривать. Но то, что ты пришел, это очень важно. Если бы я как-то могла тебя отблагодарить, я бы ни перед чем не остановилась. Дело, конечно, безнадежное, но я не могу не сказать.