— А как мне, Ясю, долю свою узнать? — спросила она.
— Узнаешь, — ответил он. — Ты вот вспомни, как ждала меня летом у дороги. И скажи, часто ли было, что ты любого встречного за меня принимала?
Она молча кивнула в ответ. Да и как не кивнуть, если и в самом деле готова она была принять за милого Яся любого встречного хлопца, светлого волосом, широкого в плечах и тонкого станом…
— А могло ли быть, Лесю, что ты бы меня не узнала, коли и впрямь бы увидела?
— Нет, — с жаром заверила она.
— Вот видишь. Так и с долей своей. Встретишь — узнаешь; а покуда не встретила — не хватай что ни попадя…
— Так ты, дядь Вань, должно быть, голодный, — спохватился Митрась. — Я вот бульбу тебе закутал.
— Вот спасибо! — обрадовался дядька. — Бабка Марыля мне, кстати, опять велела горячей бульбой дышать. Уж который месяц дышу я той бульбой, и хоть бы что толку…
Дети не знали, что Янкин недуг тут вовсе и ни при чем. Недуг был лишь поводом, чтобы отправиться к ней в лес; Янка и сам понимал, что ведунье его не одолеть. Но он не хотел, чтобы дети знали, для чего он на самом деле ходил к бабке Марыле: к чему их пугать понапрасну?
С некоторых пор он почему-то стал бояться темноты. Смешно, не правда ли? Расскажи кому — засмеют!
И все же вечерами, когда за окном сгущались осенние сумерки, а по стенам и углам бродили причудливые, страшноватые тени, сердце его вдруг начинало сжиматься от страха перед наступающей ночью. Так бывало с ним когда-то давно, в раннем детстве, когда маленький Ясик, запуганный с вечера страшными сказками, просыпался, как от толчка, в самый глухой час ночи и больше не мог заснуть, холодея от ужаса, принимая забытую на стуле материнскую рубаху за присевшего покойника в саване, а летающая по стене тень от занавеске казалась ему пляской ужасной ведьмы. Виделись ему также мавки-русалки, эти прозрачные красавицы с длинными текучими косами, под чьими шагами не мнется трава. Он, конечно, знал, что мавки не злобны, а порой даже благодушны, но в такие минуты боялся их почему-то даже больше, чем всех на свете ведьм и даже Рыжего лешего, что нагоняет неизлечимую лихорадку.
Позднее, в отрочестве, с ним повторилось нечто подобное, но теперь все было куда страшнее и серьезнее. Что там покойники, ведьмы да мавки в сравнении с тем, что теперь так нежданно обрушилось на его неокрепшую еще юную душу!
Как-то в церкви услыхал он проповедь отца Лаврентия, что придет время, и все светила небесные падут на землю, и море ринется на сушу, и взорвутся повсюду горы огненные, и придет миру конец. После той проповеди Янка шел домой, не помня себя от ужаса, ничего не видя кругом, а перед глазами у него стоял тот страшный миг далекого будущего, когда на их мирные леса и поля обрушатся гигантские волны дальних морей, когда тут и там разверзнется земля, и из нее с ревом вырвется адское пламя, и нигде ничему живому не будет спасения, ибо такова воля Божия… Он, конечно, знал, что все это случится очень нескоро, когда от него самого не останется даже праха. Но он и боялся не за себя — за тех людей, что будут жить после. Да что там за людей — за весь мир боялся!
На третий день-таки не выдержал — побежал к батюшке. Задыхаясь от волнения, спросил у него, нельзя ли как-нибудь спасти мир от неотвратимой гибели.
Отец Лаврентий с пугающей суровостью посмотрел на мальчика, затем важно покачал головой и ответил:
— Нет, отрок, даже думать тебе о том грех. Люди — прах земной пред Создателем нашим, во прах все и уйдет, и грешны мы все перед Ним от самого Адама. Взгляни вон туда! — величавым взмахом руки указал он на заднюю стену церкви. Янка испуганно следил за движением его холеной, чуть отекшей руки — сизовато-белая, она казалась почти неживой в отпахнувшемся рукаве черной просторной рясы.
— Что видишь? — вопросил батюшка.
— Страшный суд, — еле выговорил мальчик.
— Вот то-то! Смотри туда, хорошенько смотри, и пусть всегда тебе это видится, как начнут бесы тебя искушать на мысли богопротивные! Вспомни тогда, что ждет всех грешников: святотатцев, отступников, прелюбодеев, богохульников, вольнодумцев — всех, всех! Помни об этом, отрок, до самой смерти, и живи во страхе Божием, а ересь всякую прочь из головы выбрось, и будет тебе на том свете Божья благодать. Ну, понял?
Похолодевший от нового страха мальчишка лишь отупело кивнул.
— Вот и умница. Ну, беги до дому! — священник отечески потрепал его по голове своей набрякшей сизой рукой и легонько подтолкнул к дверям.
Выйдя на вольный свет из тяжелого церковного полумрака, Янка весь вспыхнул бессильным гневом, что этот взрослый, умный, грамотный человек, пастырь Божий, не хочет даже пальцем шевельнуть для спасения мира. Хорош пастырь, нечего сказать! На том свете, вишь ты, благодать, а как же этот?
Он в отчаянии глянул окрест — его окружали серебристые березы, густой красный ракитник, заросли клубящейся белой таволги с ее сладко-пряным ароматом. А дальше, вдоль реки — луг в сквозном кружеве ромашек, жемчужные облачка в высоком голубом небе. А совсем рядом, почти у самых ног — пестрый зяблик, веселая и храбрая птичка, деловито ищет корма, с дружелюбным любопытством поглядывая блестящим круглым глазком. И что же теперь делать, как спасти все это?..
Потом стало еще хуже. Стало казаться, будто уже теперь земля уплывает из-под ног и обдает нестерпимым жаром, а солнце срывается с неба и стремительно летит вниз.
Он ничего не сказал матери; каким-то смутным чутьем он уже знал, что здесь не поможет ему ни мать, ни дядька Рыгор — никто из живущих. Это нелегкое испытание он должен был выдержать сам и один.
Что-то почуяли дружок василек да маленькая еще Леська. Но когда они подступали к нему с расспросами, он либо отмалчивался, либо неловко пытался заговорить им зубы, отвлечь на другое. Нет, ему даже в голову не приходило, что они могут его не понять, однако он боялся испугать друзей, заразить их собственным ужасом. Зачем ему, чтобы еще и они терзались?
Мало-помалу ужас рассеялся, рассосался, будто глубоко скрытый нарыва, и когда от него осталось лишь немного тяготившее воспоминание, Янка вдруг понял: он стал взрослым.
И вот теперь это хорошо знакомое, леденящее кровь чувство неизбывного ужаса вернулось вновь. Каждый вечер, ложась спать и задувая лучину, он тягостной обреченностью думал: опять начнется… Приступы болезни почти всегда терзали его ночами, днем они приходили сравнительно редко. Наступила самая скверная для него пора: на дворе стояла слякотная, стылая осень с мелким дождем и тяжелыми непроглядными туманами.
Но даже не приступов он боялся. Он и в самом деле часто просыпался, схваченный за горло невидимой беспощадной рукой. Невозможно было вздохнуть, от удушья темнело в глазах, и меркли, расплываясь, белые завески на окнах и длинные полосы лунного света на полу. И каждый раз ему казалось, что вот это приступ — последний, что больше уже ничего не будет… Ему блажилось во тьме склоненное над ним лицо костлявой старухи, жуткий оскал желтых зубов; он отчетливо видел мертвенно-холодный блеск ее косы и костлявую руку, протянутую к самому его горлу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});