Я и сам не перестаю удивляться всему, что произошло. Долго сомневался, имею ли я право подвергать тебя риску, напоминая о себе.
Тишина, в коридоре никакого движения. Никто не выходит открывать. Квартиросъёмщики напрягают слух в своих норах. Не вылезают, понимают, кто там. Особый приём расследования: дать подозреваемому передохнуть, дать ему почувствовать себя в безопасности — и вдруг вернуться! А тот тем временем извлёк ненайденную улику из тайника. Следователь вспомнил, что забыл пошарить в карманах пиджака. Подсказал инстинкт ищейки, что не всё ещё нашли. Подследственный заметает следы. Писатель мечется по комнате, ища куда бы засунуть письмо. Книжка — дело второстепенное, а вот письмо — это уже посерьёзнее. Возможно, они подозревали о существовании письма; не исключено, что кто-то узнал, донёс, какие-то сведения просочились; удобнейший момент застать на месте преступления. Пришли не за чем-нибудь — за письмом. Пришли не только за письмом. Пришли за ним. Тёмная, с непрозрачными стёклами машина ждёт у подъезда.
Вот теперь тебя по-настоящему охватил страх.
О чём речь? В конце концов, если уж на то пошло, и письмо — не причина, а повод. Тот, кто однажды хлебал лагерную баланду, будет жрать её снова. Да, снова и, может быть, в самом близком будущем. Для того, кто там побывал, срок не кончен. Срок никогда не закончится. Кончилась только оттепель — сколько их было, и сколько их будет. Маятник качнулся влево, качнётся вправо. Пора назад. Ну-ка выкладывай свой паспорт, он тебе больше не нужен. Пора домой. Место на нарах найдётся, пайка — за тобой. Ибо лагерь — это и есть наш дом, наше подлинное отечество, и ты, вольноотпущенник, неужто до сих пор не сообразил: этот трепет, это ожидание, когда за тобой придут снова, на самом деле — не что иное, как тоска по лагерю, по тройному ряду колючей проволоки, по вышкам и прожекторам, по нарам, по крысиному бегу на рассвете между шпалами узкоколейки, по звёздным ночам и Ковшу над тайгой.
И, словно зачарованный, онемев, он видит, как медленно отворяется дверь и глубокий старик стоит на пороге. Очевидно, соседи впустили в квартиру, если только он сам каким-то образом не отомкнул парадную дверь и прошёл, незамеченный, по коридору.
«Т-сс!» — прошептал гость, быстро оглянулся и притворил за собой дверь комнаты родителей.
«Ты... — пролепетал писатель, — у тебя свой ключ?»
«Какой ключ?»
«Как ты открыл дверь?»
«Как — дёрнул за ручку и вошёл».
«Нет, как тебе удалось войти в квартиру?»
«Вот так и удалось. Ты удивишься... я сам не устаю удивляться».
Вошедший растерянно озирался и вместо старых, верных вещей видел разбросанные по полу книжки, растерзанный шкаф, вместо кровати алюминиевую койку-раскладушку со скомканным одеялом, вместо люстры свисающий с потолка провод с голой лампочкой, видел всё это безобразие.
Покончив с осмотром, он вперился в углы потолка, в остатки лепнины, искал что-то, хлопнул в ладоши раз-другой.
«Клопов нету?» — спросил он.
«Клопов?»
«Ну да... Комната не прослушивается?»
И ещё раз ударил в ладоши, но ожидаемого эха не последовало.
«Что же ты стоишь?» — спросил сын.
Отец направился к столу, снова поднял глаза к потолку, где всё ещё висела перекладина для занавеса, некогда делившего комнату пополам.
«Понимаешь, — лепетал писатель, — у меня был обыск, не обращай внимания...»
«Обыск, ага. Наверно, из-за меня?»
«Почему же... не думаю. Кто же мог знать?»
«Узнали, наверное, — вяло возразил отец. Он сидел боком к столу на табуретке, сын опустился на койку. — Ну, если были, значит, не придут».
«Я-то был уверен, что это они снова».
«Был уверен. Уг-м».
«Это такой метод, — объяснил сын, — вроде бы ушли, и вдруг шасть — вернулись!»
Гость смотрел в окно. Напротив, наискосок от дома — особняк чехословацкого посольства, сад за глухой каменной стеной. Короткий Боярский переулок ведёт к Садовому кольцу. Сумрачный полуживой день.
«Искали, искали, самого главного не нашли».
«Письмо, что ли?» — спросил отец, по-прежнему не отрывая глаз от окна.
Писатель потёр лоб.
«Надо бы всё-таки, — пробормотал он, — разобраться».
«Разобраться, в чём?»
«Да во всём этом...»
«Не ломай себе голову, — сказал отец, — ничего тут не поймёшь. А уж с этой сволочью и подавно не разберёшься. — Он добавил: — Я думаю, они и сами толком не знают, чего хотят».
«А я уж было решил, что они вернулись... это у них такой приём, сделать вид, что ушли... Ладно, — сказал писатель, — хрен с ними».
«Полностью разделяю твоё мнение. Насрать на них».
«Письмо было для меня полной неожиданностью».
«Я с оказией послал. Долго сомневался, стоит ли мне вообще напоминать о себе...»
«Выходит, ты остался в живых. Сколько лет прошло. Почему от тебя так долго не было вестей?»
«Почему... Сам должен понимать, не маленький».
«Мама умерла».
«Знаю, знаю...»
«Значит, ты всё-таки жив».
«До некоторой степени».
«Как же ты смог вернуться?»
«Сюда? Вот так и вернулся. Долго объяснять».
«Надолго?»
Отец покачал головой. Он был сед, в нищенском одеянии, с длинной неопрятной бородой, но теперь уже не казался таким старым.
«Времени мало. Надо мотать отсюда, а то заметят. Если уже не просекли, это у них просто делается...»
Не совсем понятно, кого он имеет виду, «их» или соседей. Или всех вместе, то есть что соседям поручено следить? Это было бы наиболее логичным. Он показал глазами на дверь. Писатель вскочил, подкрался и толкнул дверь. Никого в коридоре не оказалось. Ни звука на кухне. Тоже, конечно, подозрительный знак.
«Та-ак, — опускаясь на раскладушку, проговорил писатель. — Что ж... Возможен и такой вариант».
Гость не понял.
«Я говорю, возможен и такой поворот, — сказал сын, — я имею в виду роман».
«Какой же может быть поворот. Книжка твоя напечатана. Я, по правде сказать, не сразу догадался; это что, псевдоним? Или, может, это не ты?»
«Я, — сокрушённо сказал писатель. — А может, и не я. То есть я, конечно, — поправился он. — А насчёт сюжета... Переделать никогда не поздно. Я и так всё время то вычёркиваю, то добавляю... Представь себе, эти крысы стащили у меня все бумаги. И машинку унесли... И ещё неизвестно, что за этим последует».
«Что последует — известно что. Мало тебя учили».
Сын развёл руками, как будто хотел сказать: горбатого могила исправит.
«Но расскажи хотя бы, что с тобой случилось, ведь считается, что ополчение погибло... разве только очень немногие...»
Отец усмехнулся.
«Вот я и есть эти немногие. Тебя это действительно интересует?»
«Интересует».
«А по-моему, ты каким был, таким и остался!»
«Каким?»
«Чужим. Ты никогда меня не любил».
«Как и ты меня».
«Я?» — удивился гость.
«Конечно. И ты, и мама — вы оба меня не любили».
«Почему ты так думаешь?»
Сын пожал плечами.
Помолчали; должно быть, отец угадал мысли сына.
«А кстати, — проговорил он, — эта дворянка, что с ней стало?»
«Умерла».
«А, ну да, конечно...»
Снова пауза.
«Между прочим, — сказал отец, — у тебя могла бы быть сестричка».
«Сестричка?»
«Мама была беременна».
«Вот как».
«После аборта долго болела, ты этого, конечно, не помнишь... А может, и к лучшему, что не родила».
«Да, — сказал сын. — К лучшему».
Пауза.
«Где она лежит? Всё равно не смогу её повидать. Ты-то хоть у неё бываешь?»
Сын пробормотал:
«Нет, я ужасно тебе рад... Просто не могу опомниться от такой неожиданности... Но всё-таки. Как тебе удалось?»
«Вот так и удалось. Я же тебе написал».
«Там слишком кратко!» — простонал писатель.
Сумрачный день, солнце, едва блеснув, заволоклось серой ватой.
XLV Или всё-таки реальное лицо?
Тот же день, продолжение
«Я поставлю чай».
«Никаких чаёв! Как произошло... Вот так и произошло, хочешь верь, хочешь нет. Ты хоть, когда война началась, помнишь?»
«Конечно, помню, — сказал писатель. — Очень даже хорошо помню этот день».
«Речь этого мудака помнишь?»
«Речь Молотова? А как же. Вот на этом месте стоял буфет».
«Верно».
«На нём стоял рупор, чёрный, из картона. Мы с мамой слушали».
«А потом, первые недели?..»
Гость вздохнул, махнул рукой, не дождавшись ответа, как будто хотел сказать: может, и помнишь, да ничего не знаешь.
«Все записывались, — сказал он, — я тоже. Конечно, если серьёзно, какие это были добровольцы? У нас вообще ничего добровольно не делается. Некоторых так даже просто хватали на улице, приказ — в ополчение, и точка; попробуй откажись. Но я тебе так скажу, настроение было — не у всех, конечно, у многих, — настроение такое, что надо! Немец наступает. Надо любой ценой остановить. Ты ведь не помнишь, что было перед войной».