Кто-то из студентов с апломбом заявил, что «Палая листва» — плагиат Фолкнера, что в ней нещадно эксплуатируется фолкнеровский принцип чередующихся монологов. Заспорили, Габриель стал уверять, что рассказа Фолкнера, о котором шла речь, «Пока длилась агония», не читал, но студенты обвиняли его в подражательстве и другим североамериканцам, а также немецкому еврею Кафке. Плинио защищал приятеля…
Когда шумные наглые студенты удалились, Габриель с Плинио хорошенько выпили и провели за разговором весь оставшийся вечер, вспоминая, как познакомились в кафе «Рим», какие шикарные бёдра и сиськи были у тамошней официантки, которую Габо хватал за задницу, как восхищались они первыми опубликованными рассказами друг друга, как сразу между ними что-то завязалось… В тот холодный зимний вечер в Париже они не могли наговориться. Перешли в другой бар, третий, поехали на сверкающие и переливающиеся огнями Елисейские поля, прошли до Триумфальной арки, полюбовались Эйфелевой башней, потом отправились на затемнённую, полную тайн и пороков пляс Пигаль, снова пили, братались, как это бывает у близких друзей в увеселительных заведениях… Распрощались утром, когда парижане уже деловито спешили на работу — с тем, чтобы почти не расставаться ближайшие годы.
— Ну как Париж? — улыбнулась подгулявшему, стукнувшемуся ухом о косяк входной двери постояльцу мадам Лакруа, вытирая пыль на стойке регистрации.
— О! — только и смог вымолвить Маркес…
Легендарный кубинский поэт, глава писателей и деятелей искусств Кубы Николас Гильен, у которого в Гаване мне довелось брать интервью, вспоминал Париж той поры:
— Нас, поэтов, художников, гонимых латиноамериканскими диктатурами, тогда много было во французской столице, но особенно в Латинском квартале: иногда казалось, что ты где-нибудь в гаванском Ведадо или в Санто-Доминго. Я жил напротив отеля «Фландр», в Гранд-отеле «Сен-Мишель», и помню худощавого, небольшого роста молодого человека с усами, в длинном верблюжьем пальто. Несмотря на субтильность, он выглядел старше своих лет и всё время что-то читал на улице и в кафе на углу. Лет через пятнадцать Габриель напомнил, что Мендоса познакомил его со мной и с венесуэльским романистом-коммунистом Мигелем Отера Сильвой в кафе «Свиная ножка». Кажется, именно тогда в Москве Никита Хрущёв на XX съезде партии осудил культ личности Сталина, объявил курс на мирное сосуществование со странами капитала, империализмом, и это нас очень встревожило. Мы размышляли о будущем Латинской Америки, о коммунизме, Габо расспрашивал, кто, как, при каких обстоятельствах вручал мне Сталинскую премию, его интересовал Советский Союз… Тогда ведь правили Сомоса, Батиста, Трухильо, Стресснер, прочие диктаторы. Так вот Габо вспоминал, как я вставал в пять утра и читал газету за чашкой кофе. Потом распахивал окно и во весь голос, чтобы слышали и в «Сен-Мишеле», и у них во «Фландре», где было полно латиноамериканцев, сообщал новости, то есть вопил как резаный, будто находился в каком-нибудь патио в Камагуэе: «Его вышвырнули! Он, мразь, сбежал на самолёте, прихватив казну!» И все — и парагвайцы, и доминиканцы, и перуанцы, и никарагуанцы — надеялись, что это об их родном диктаторе.
…На следующий день, не дав выспаться, Мендоса повёл Маркеса в Лувр, где бродили по залам до закрытия.
— Однажды Бодлер привёл сюда подружку, которая давала всему Парижу, — рассказывал Плинио. — Видя обнажённых на картинах, она поначалу хихикала, отворачивалась, а потом сказала: «С меня хватит, пошли отсюда, здесь неприлично!»
Праздновать сочельник отправились к друзьям Плинио — колумбийскому архитектору Эрнану Вьеко, сделавшему себе имя в Париже, и его обаятельной, голубоглазой, колючей супруге-американке Джоан, которые поддерживали молодых студентов и художников. Вечер удался. Много шутили, особенно в ударе был хозяин, чьи жёлтые глаза светились юмором и добротой, вспоминали родину, пели, передавая гитару по кругу — дольше всех она задерживалась в руках у Габриеля, вдохновенно, с каким-то цыганским надрывом исполнявшего болеро и новые валленаты Рафаэля Эскалоны. Читали стихи, которых больше всех помнил Габриель. Танцевали, Габо, приглашая Джоан, показывал танец из модной итальянской кинокомедии. Так что уходил он под утро с уверенностью, что обаял хозяев, в особенности хозяйку, расцеловавшую его на прощание, и теперь они станут его приглашать, знакомить с приятными и полезными людьми. Но друг Плинио вспоминал потом:
— Ты зачем притащил к нам этого ужасного типа? — шепотом спросила его Джоан, прощаясь.
Компанейская, разбитная, курящая сигареты одну за другой, с годами удач, а чаще неудач в Париже она сделалась мизантропкой.
— Чем он тебе не подошёл? Весёлый малый, ты же сама хохотала над его шутками, пусть и не всегда приличными!
— Но никому ни слова почти не дал сказать! Эгоцентрист.
— На самом деле он простой и компанейский! — уверял Плинио. — Просто разволновался у вас, он совсем недавно в Париже. Помнишь бальзаковского Растиньяка?
— И этот мечтает завоевать Париж?
— Я думаю — весь мир.
— Видали мы здесь таких завоевателей! К тому же много пьёт. И сигареты гасит о подошву ботинка, как в притоне.
Джоан, напротив, понравилась Габриелю. Влюблённый в неё, в Плинио и во всех своих друзей, в поэзию, в кино, в мысли о далёкой чистой невесте Мерседес, ожидающей его, в свои наполеоновские мечты, в работу, которая предстоит, в Париж, он потащил друга в рассветных сумерках на площадь Сен-Мишель, на набережные.
Шёл снег, густой, пушистый, и Маркес не мог поверить в реальность происходящего. В восторге он танцевал, ловил снежинки раскрытым ртом, зачерпывал пригоршни и умывался, лепил снежки, как в кино мальчишки и влюблённые, кидался ими и случайно угодил прямо в козырёк фуражки жандарма. Тот, уразумев, в чём дело, пригрозил, но рассмеялся. О Париж! Мендоса, уже обвыкшийся в Париже, вскоре отпросился домой спать, а Габриель не мог уняться. Без устали шагал он вдоль блестящей чёрной Сены, схваченной заснеженными набережными и пересекаемой мостами, подсвеченными лимонно-розовыми и изумрудно-янтарными огнями фонарей. Вдыхая морозный искрящийся воздух, прошёл до набережной Вольтера, по мосту Карусель перешёл на другую сторону, к Лувру с ещё тёмными окнами, и с упоительным мальчишеским предвкушением подумал о том, сколько предстоит увидеть и открыть. Осторожно, будто на ощупь, двигались непривычные к снегу автомобили с включёнными фарами, а когда сигналили, казалось, это они его приветствуют, желают удачи. По набережной Лувра он пошёл в сторону Консьержери, вновь пересёк Сену, на этот раз по Новому мосту, и по острову Сите дошёл до темнеющей громады Нотр-Дам де Пари, контур которого чётко вырисовывался на фоне блёкло-салатового неба.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});