Боря был её первым мужчиной. Первым и неуёмным.
В самом начале была у них страсть. Ольга любила его своим детским ещё, неразумным сердцем — и быть может, даже больше, чем он её.
Заглядывала в его нерусские глаза — откуда такие?
Может быть,На этом самом местеДевке полюбился печенег.Отлюбила девушка лесная,Печенега полоня…Умерла давным-давно, не знаяО глазах нерусских у меня, —
сочинит Корнилов.
В другой раз выдаст иную правду:
Я скажу тебе — не вымыслю,Ты, пожалуйста, поверь —Я татарин, только с примесьюи других ещё кровей.Может быть, прабабка-пленницазачала под гром копыт —и во мне кипит и пенитсякровь Батыевой тропы.
То ли калмык, то ли печенег, то ли татарин — не разберёшь, сколько ни смотри.
Ольга знает про Татьяну — сам рассказал, да и письма от неё приходят, тем более что Боря на них ещё и отвечает. Но первое побуждение Ольги удивительно, она пишет:
Но в густую, яблочную осень,В эту осень, отчего ты хмур?Словно скука синебровых сосенПривязалась к другу моему.Словно хочет угадать разлуку,Так он часто говорит о ней.Как же мне сомкнуть сильнее руки,Как же мне обнять его сильней?
Вот как: а могла бы от ворот поворот. Обожала.
10 сентября 1927-го Борис и Ольга, ещё не муж и жена, поступают на Высшие государственные курсы искусствоведения (ВГКИ) при Государственном институте истории искусств — ходят учиться в особняк графа Зубова на площади Воровского. Слушают лекции Бориса Томашевского, Бориса Эйхенбаума и Юрия Тынянова, попадают на выступления Маяковского, Иосифа Уткина и Виктора Шкловского, рассказывавшего тогда о кино.
Ольгу в те дни запомнили такой: «…она была прямодушна, честна, бескомпромиссна, непримирима, последовательна в любви и в неприязни. Её ум и в те дни был ясен, остёр, её ирония была и лукаво дружелюбна, и откровенно язвительна. Она была страстным полемистом и убеждённым спорщиком. Её прелестное тонкое и светлое лицо часто и естественно освещалось улыбкой, поражало и привлекало своей подвижностью, выразительностью, отражением напряжённой внутренней жизни». (Это из воспоминаний Иосифа Гринберга.)
Курсы были и увлекательны и удивительны одновременно. Увлекательны оттого, что там преподавали великие интеллектуалы и мастера, и науки эти были Корнилову в новинку (отчитывался Тане Степениной в письме о посещаемых лекциях: «1-я психология, 2-я политэкономия. Завтра исторический материализм и ещё что-то…»). А удивительны потому, что никакой программы в этом учебном заведении не было вообще — и каждый рассказывал, в сущности, что хотел.
Корнилов, надо признать, так и не получил хоть сколько-нибудь цельного и разностороннего образования: хватал на лету, тем и жил.
Он активно публикуется — в газете «Смена», издаваемой литературным объединением, пригревшим его, в «Ленинградской правде» (и перепечатывает стихи оттуда в «Нижегородской коммуне», чтобы удвоить гонорар, в надежде на то, что никто ничего не заметит — и вроде не замечают), в журналах «Юный пролетарий» и «Резец». В серьёзные журналы его пока не берут. Зато в «Резце», в декабрьском номере за 1927 год, новый глава объединения «Смена» В. Друзин публикует свою статью о трёхлетии этой литературной группы с фотографией её участников, где можно разглядеть и Ольгу, и Бориса.
В «Смене» Корнилов, шаг за шагом, занимает всё более крепкие позиции — его оспаривают, но и мастерство его растёт, и это очевидно.
Гор — и тот, спустя время, признает, что Корнилов был «эмоциональным началом, романтической душой, стихией группы». Приехал из своей деревни — стал среди десятков юных и даровитых первым: шутка ли?
А если за что ругали — он и сам, на крепком поводу у времени, вроде бы меняется.
Чтоб девушку эту никто не сберёг —Ни терем и ни охрана,Её положу на седло поперёк,К кургану помчусь от кургана.И будет вода по озёрам дрожатьОт конского грубого топота.Медвежьего силойИ сталью ножаЛюбимая девушка добыта…Ну, где им размашистого догнать?..Гу-уди, непогодушка злая…Но, срезанный выстрелом из окна,Я падаю, матерно лаясь.Горячая и кровяная река,А в мыслях — про то и про это:И топот коня,И девичья рука,И сталь голубая рассвета,А в сердце звериная, горькая грусть, —Качается бешено терем…И я просыпаюсь.Ушла эта Русь, —Такому теперь не поверим.
Это его «я просыпаюсь» — жестокое пробуждение. Словно открывает глаза в новом мире, который ещё не известен. Терем, как символ прошлого, качается — причём именно что бешено, и Корнилов словно заклинает себя: этой Руси больше не будет, я не верю в неё, не верю.
Хотя сам — верит, иначе бы не писал, и не были бы настолько полны вольнолюбием, гоном печенежской крови и страстью эти молодые стихи.
Процитированный «Терем» написан в 1926 году и тогда же опубликован в «Юном пролетарии», а в 1927 году в журнале «Резец».
Характерно, что стихотворение о том же самом пробуждении — как о попытке очнуться и отречься от своей русской природы, — так и называющееся «Жестокое пробуждение», чуть позже напишет московский поэт Владимир Луговской. Совпадение? Или одно и то же чувство довлело над самыми одарёнными, самыми русскими, пытавшимися убежать от своей русскости — и не умеющими этого сделать навсегда, бесповоротно.
В 1927-м, в стихотворении «Айда, голубарь…» Корнилов уже поёт противоположное:
А нынче почудилось: конь, бездорожье,Бревенчатый дом на реку, —И нет ничего, и не сыщешь дорожеТакому, как я, — дураку…
От себя так сразу не отречёшься.
Разве что последовательно делать вид, что ты дурной, глупый и спроса с тебя нет.
Будет спрос, будет.
И большое начальство спросит, и маленькая жена — тем более что «бревенчатый дом на реку» — это ведь Боря всё про Хахалы вспоминает, куда по пять часов шёл из Семёнова к своей Тане.
В октябре ей пишет в письме:
«У меня сейчас все мысли в разброде. Одно только сознаю, что я очень, очень люблю тебя и променять на другую, может, красивую, умную — всё равно — не сумею…
Скоро мы с тобой будем совсем вместе. Я думаю, хорошо будет».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});