— А Гюберт?
— Хорошо. Так же, как и своим, только с акцентом.
Полковник Решетов вставал, прохаживался по кабинету, вертел карандаш между пальцами, вглядывался в карту, висевшую на стене, и снова усаживался против меня в кресле. Он все время был в движении, в мыслях и ставил всё новые вопросы.
— Значит, гауптман Гюберт — заядлый охотник? — спросил он.
Я подтвердил.
— Это интересно. Очень интересно! А кто из них — Габиш или Гюберт — посоветовал вам заинтересовать Саврасова деньгами?
Я ответил, что Гюберт.
— А как отнесся к этому Габиш?
— Он рассмеялся и сказал, что «это есть умно»!
— А какую цель преследовали вы, давая указание Кольчугину закрепиться на Опытной станции?
Я пояснил: Фома Филимонович, став необходимым спутником гауптмана в охоте, сможет упрочить свое положение и информировать Криворученко обо всем, что происходит на Опытной станции.
— Разве я поступил не так? — спросил я.
— Вы поступили совершенно правильно! — успокоил меня полковник. — Кольчугин, говорите, человек вполне надежный?
— Да. За него я могу поручиться.
— Ну хорошо, — сказал Решетов. — На сегодня довольно. Я полагаю, что пора послать гауптману Гюберту такую телеграмму… Пишите. — Он подал мне блокнот и карандаш. — «Саврасов месяц назад арестован присвоение крупных денежных сумм и подделку отчетных документов осужден десять лет». Как вы находите?
— Пилюля для них неожиданная и горькая…
— Что поделать, — усмехнулся Решетов. — Все равно придется глотать. Раз он так любит деньги… Не меньше, чем вы. (Мы рассмеялись.) Вы не кладите карандаш, пишите дальше: «Брызгалов из больницы выписался, веду розыски. Сообщите, как поступить радиостанцией». Вот так. Теперь всё.
— Когда отправить эту телеграмму?
— Дней через десять — двенадцать после того, как вы уведомите Гюберта, что прибыли благополучно.
— Понимаю.
Полковник взял из моих рук блокнот, перечитал телеграмму вслух и заметил:
— Пожалуй, так будет правильно. Вы дали Саврасову телеграмму, а вам ответили, что его нет. Вы выехали или вылетели на место и разузнали все подробности. Времени вполне достаточно. Все коротко и предельно ясно. Для порядка порадуйте их кое-какой информацией. Ну, а этих ваших новых «друзей», шестерых железнодорожников, мы постараемся сегодня же устроить… О них можно будет сообщить дополнительно и по-разному. Все это мы обсудим. Кстати, вы хорошо запомнили фамилии, имена, пароли, не перепутали?
— Надеюсь, что нет… А Константина вы видели?
— А как же! Он сидел в этом же кресле, в котором сидите вы.
— Интересно, какое впечатление произвел он на вас?
— Как вам сказать… — Решетов на мгновение задумался. — Во всяком случае, человек решительный и преданный. Ведь он очень много перенес, много выстрадал и не согнулся. Ну и дал же он вам аттестацию!..
— Я думаю…
— Когда я назвал Константину имена Отто Бунка, Гюберта, Похитуна и прочих гадов из этого гнезда и сообщил, что пилот, который его вез, уцелел, парень задумался.
— То есть? — поинтересовался я.
— Задумался и сказал: «Вот оно что… Значит, кто-то вас информировал? Понятно! Вопросов я вам, товарищ полковник, задавать не буду, так как знаю, что вы мне на них не ответите, но теперь мне кое-что ясно. Придется произвести переоценку некоторых фигур». С уверенностью он, конечно, ничего сказать не может…
Мы помолчали. Полковник искоса поглядывал то на меня, то на свою руку, затем встал и спросил:
— Вы хотели бы повидаться с женой?
Ну что я мог ответить? Конечно, хотел бы, но, пока идет война, это, вероятно, невозможно. Я так и сказал.
— Невозможного ничего нет, — объявил Решетов. — Так вот… Завтра возьмите мою машину и съездите в Люберцы, на аэродром. И встретите жену. Самолет должен прилететь к шестнадцати часам…
Кажется, я изменился в лице.
— Завтра? — растерянно, глупо улыбаясь, переспросил я.
— Да, да. Ее по нашему вызову отпустили на пять суток. Ведь она работает в госпитале. Мы подумали с Фирсановым и решили, что, чем вам ехать туда, лучше ее сюда вызвать. Тем более, что вы с самого начала войны не виделись. Да и вообще ей надо немного… — Что «немного», полковник не договорил, а сделал неопределенный жест рукой. — Идите отдыхайте!
Я скатился с седьмого этажа, не чувствуя ступенек, и пришел в себя лишь на морозном воздухе.
Значит, Маша работает в госпитале? А как же дочурка, как Танечка? Возьмет ее Маша с собой? А почему бы и нет? Таньке сейчас… Я подсчитал… Да, ей сейчас уже четыре года и восемь месяцев. Конечно, они прилетят вместе.
Но прилетела одна Маша.
Я сразу заметил ее среди пассажиров, вышедших из самолета, и бросился навстречу. Она была меньше всех, в своей старенькой беличьей шубке, с маленьким чемоданом в руке. Она стояла и искала меня глазами, а увидев, пошла быстро, ровными, мелкими шажками, такой знакомой и родной походкой. Но, не дойдя до меня шага два, она остановилась, прижала руку к груди и как-то странно посмотрела на меня. Я подумал, что ей стало плохо, только не мог догадаться отчего. Потом она улыбнулась. Улыбнулась тихой улыбкой, как улыбаются лишь тяжело больные или чем-то потрясенные люди.
Я схватил ее, обнял, прижал к груди, заглянул в глаза. Она опять улыбалась, а из глаз ее градом катились слезы.
— Машенька! Что с тобой? — Я расцеловал ее в теплые щеки, в глаза, в губы. — Я же тут, с тобой!.. Успокойся.
Но она все плакала и только через минуту, тяжело вздохнув, проговорила:
— Нет у нас больше Таньки, Кондрат!..
У меня сжало горло. Я почувствовал смертельную усталость и слабость во всем теле. Все вокруг стало чужим и безразличным. Потом, боясь, что мужество совсем покинет меня, я взял Машу под руку и повел сам не зная куда.
Мы медленно шли по расчищенной от снега асфальтированной дорожке, и Маша тихо, как бы опасаясь, что кто-то услышит про наше горе, рассказывала, как все случилось.
Это произошло еще в августе сорок первого года, когда эшелоны с эвакуированными пробивались в глубь страны, на восток. В ночь на 26 августа на поезд налетели фашистские бомбардировщики… Осколок убил девочку мгновенно, она даже не проснулась. В Машу угодило два осколка. Она выжила. Ее увезли в один из уральских военных госпиталей, а когда встала на ноги, осталась там работать. Меня убивать страшной вестью не хотела. Она знала, что я занят. Оказывается, Фирсанов переписывался с нею. И как знать, плохо или хорошо она поступила, утаив от меня смерть дочери…
Маша умолкла и молчала до самой квартиры. И я молчал. И думал. Много горя выпало на долю Маши. На шестой день войны погиб ее старший брат — командир артиллерийского полка. Месяцем позднее разбился второй брат, летчик-испытатель. А теперь Таня…
Я знал, что у каждого человека бывает своя невозвратимая утрата. У Маши уж слишком много!
Итак, произошло это в ночь на 26 августа сорок первого года. Эту дату я не забуду. И врагам ее припомню. Сделаю все, что в моих силах!..
Когда пять суток спустя я провожал Машу в обратный путь, она сказала:
— Кондрат… В степи, недалеко от станции Выгоничи, есть маленький холмик. Я обложила его камнем… Четырнадцать шагов от выходной стрелки железнодорожного пути, став спиной к водокачке строго вправо. Семь шагов от березы-двойняшки. Она одна растет там… Я все вымерила своими шагами… Там лежит Таня. Если тебе придется…
— Хорошо, хорошо!.. — тихо сказал я.
Шесть дней спустя, в ночь на воскресенье, меня разбудил телефонный звонок.
Рассвирепев, я вскочил, схватил трубку и крикнул:
— Какого дьявола вам надо?!
— Вас, майор, именно вас! Впрочем, кто у телефона?
— Майор Стожаров.
— Порядок! Говорит Петрунин. Неужели вы так крепко спите? Я барабаню с полчаса. Скажите, вы правительственные награды имеете?
— Не заработал еще. Что за пустяшные вопросы среди ночи?
— Считайте, что имеете. Михаил Иванович Калинин подписал указ о награждении вас орденом Красного Знамени, Криворученко и радиста Ветрова — орденами Красной Звезды, а Кольчугина — медалью «За боевые заслуги». Публиковаться указ не будет. Ясно?
Я ничего не ответил — не нашелся. И принял это сообщение довольно равнодушно. Еще слишком сильна была боль, от которой я не мог оправиться. Все думал о Тане. Не хотел думать, глушил в себе мысли, но… ничего не получалось. А тут…
— Вот и всё, — подвел итог майор Петрунин. — И прошу учесть, что я первый вас поздравил.
— Учту, — угрюмо бросил я.
Через несколько дней мне приказали вылететь к подполковнику Фирсанову. Я быстро, с радостью, собрался. Горестные мысли и щемящая печаль уступят место удесятеренной ненависти к врагу. Скорее к новым делам, к беспощадной борьбе!