Рейтинговые книги
Читем онлайн На весах Иова - Лев Шестов

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 43 44 45 46 47 48 49 50 51 ... 105

Mihi ipsi scripsi![50] — воскликнул Ницше, закончив книгу. Он думал, что точно написал книгу для самого себя — но он ошибся. Нельзя написать книгу для себя. Даже дневник нельзя для себя писать. Если бы человек писал для себя, его бы никто не понимал. Возможно, что написанное "для себя" через несколько лет и сам автор не мог бы расшифровать. Люди так меняются с годами и так забывают, что с ними было! Цезарь старик ничего не понял бы из того, что ему стал бы говорить Цезарь юноша или мальчик. И записок своей молодости или детства не разобрал бы, если б он их для себя писал. Все, что пишется, пишется для других, объективируется. По крайней мере, до сих пор люди не нашли еще способа выявлять себя адекватно. Пред писателем, как и пред художником, дилемма: будешь говорить так, как видишь и слышишь, другие не увидят и не услышат. Хочешь, чтоб увидели и услышали — приспособляйся к внешним услов иям, говори то, что может быть всеми, всегда и везде воспринято. — Стало быть, нужно замолчать? Стало быть! Вовсе не нужно замолчать, вовсе не нужно и с выводами так торопиться! Достаточно признать пока факт, а там, когда-нибудь, не сейчас, именно не сейчас, и вывод придет — совершенно, вероятно, неожиданный и гораздо более ценный, чем тот, который сейчас просится на язык. Я думаю, что, если бы на нас не наседали так с непосредственными выводами — мы бы много больше знали.

XXII. Гордиевы узлы.

Философия есть наука. Но — тогда отчего так много разговаривают об искренности философов? Если философия наука — в том смысле, в каком наука физика, химия, география, геометрия, — какое нам дело до искренности философов? Никто не справляется об искренности физика, утверждающего, что вода в сообщающихся сосудах находится на одинаковой высоте. Пусть он и сам не верит тому, что он говорит: если его утверждение верно и жидкости точно находятся на одинаковой высоте — это все, что нам нужно. Тоже и геометр. Он говорит: отношение окружности к диаметру — постоянная величина, и никому в голову не приходит справляться, думает ли он то, что говорит. Очевидно, философию не считают наукою и философа ученым, раз от него требуется искренность. Философ, очевидно, прежде всего — свидетель, и свидетельствует о чем-то таком, что не может быть проверено по желанию. А раз так — то прежде всего требуется искренность и правдивость. Но где взять их? Известно, к чему приводили эксперименты над свидетельскими показаниями. Очевидцы, ни в чем не заинтересованные и честные, давали диаметрально противоположные показания, когда им приходилось описывать простые и несложные даже происшествия. Возьмем ряд философских показаний. Милль утверждает, что он ни за что в мире не стал бы восхвалять Бога, если бы убедился, что Бог не признает его нравственных идеалов. В этом же роде и Кант категорически заявляет, что его нравственные убеждения так тесно срослись с верой в Бога и бессмертие души, что если бы пришлось отказаться от веры, то пали бы и его нравственные устои. Платон, не колеблясь, говорит, что лучше претерпеть несправедливость, чем самому быть несправедливым. Шопенгауэр вдохновенно проповедовал "волю к небытию" и пессимизм. Декарт рассказывает, что он начал с того, что во всем усомнился. Можно ли положиться на все эти показания? Юм говорит, что если бы кто-нибудь по программе Декарта сделал опыт такого радикального сомнения, то он бы уже никогда не излечился от скептицизма. И ведь похоже, что Юм прав. Значит — показания Декарта ложны. Шопенгауэра тоже не без основания подозревали в неискренности, да и самый тон его жалоб на жизнь не располагает людей к вере в серьезность его пессимизма. А Кант? Точно ли для него так неразрывно были связаны его нравственные принципы с идеями о Боге и бессмертии души? И даже Милль, воплощенная добросовестность, взял грех на душу, заявив так непоколебимо, что он не уступил бы и самому Богу, если бы дело шло о его нравственных убеждениях. О, как нужно быть осторожным в таких показаниях! Послушайте признания святых и мистиков. Правда, и они только свидетели, стало быть, и их нужно уметь слушать. Но они бы наверное сказали Миллю, если бы он понимал по-русски: от тюрьмы и от сумы не зарекайся. И так обстоит со всеми почти философскими утверждениями. Даже так называемые самоочевидные истины — те, которые хотят быть уравнены в правах с математическими аксиомами, — и они носят характер свидетельских показаний. Пример: Аристотель и Гераклит. Гераклит отрицал закон противоречия. Аристотель, в ответ, заподозривает его искренность: такое можно сказать, но такого думать нельзя, с уверенностью заявляет он. Прошли тысячелетия, и Гегель, горячий поклонник Аристотеля, берет под свою защиту Гераклита. Как узнать, где искренность? У Гераклита и Гегеля или у Аристотеля? Я уже не добиваюсь, где истина. Но не добьешься, как видите, и где правдивость. Ведь, пожалуй, в свою очередь Гераклит, если бы послушал Аристотеля, усомнился бы в его добросовестности. И еще про Гегеля. Он в «Логике» своей провозглашает такую заповедь для философа: ты должен отречься от всего личного, возвыситься над всем индивидуальным, если хочешь быть философом. Гегель считал себя философом: значит ли это, что он исполнил свою заповедь? Что если бы он жил, скажем, в наше время, то «спокойно» отнесся бы к бедствиям, постигшим его отечество? Можно было бы удвоить, утроить число примеров, наглядно показывающих, до какой степени трудно — прямо невозможно — проверить искренность и добросовестность показаний даже таких философов, которые пользуются вполне заслуженной репутацией столпов философской мысли. И, главное, я думаю, что если бы им самим пришлось поставить вопрос о своей добросовестности с тою серьезностью, с какой ставятся вопросы, от которых зависит судьба мира и человека, они бы не знали, что сказать. Мне кажется, что и Александр Македонский побоялся бы рубить гордиев узел, если бы верил в пророчество и знал, что вся ответственность за будущее падает на него. Так что из того, что философы, каждый на свой манер, разрубают гордиевы узлы запутанных метафизических вопросов, можно заключить, что люди либо не сознают принимаемой ими на себя ответственности, либо каким-то инстинктом чуют, что все их решения являются очень незначительными в экономии общемирового духовного делания. Будут ли они хвалить Бога или хулить, признают или не признают закон противоречия, усомнятся или не усомнятся во всем, возвысятся они над индивидуальным или не возвысятся, назовут ли жизнь добром или благом — все равно решающий голос не им принадлежит. Не спрашивали людей, быть им или не быть, когда вызывали их к жизни из небытия, не спросят и теперь, когда от этой жизни призовут их к иному бытию или вернут в небытие.

Хорошо, если инстинкт подсказывает правду, если и в самом деле наши размышления и решения о началах и концах, о первых и последних вещах довлеют себе и не могут оказать влияния на ход мировой истории. Но если это не так? Если не верный инстинкт, а непростительное легкомыслие или злой гений толкает лучших представителей человеческого рода на столь необдуманные поступки! Мне кажется, что каждый философ должен был бы вменить себе в священную обязанность исповедовать второе допущение. Первой его заповедью должно быть не то, о чем говорил Гегель, а другое: ты должен знать, что то или иное твое слово может спасти или погубить твою душу, а может быть, и весь род человеческий. Если бы так было, если бы была восстановлена в своих правах средневековая идея страшного суда, философия стала бы совсем иной. Но как сделать, чтобы люди за свою короткую жизнь на земле научились вести себя или хоть иногда поднимать бремя такой безмерной ответственности? Старые приемы отвергнуты, а новых пока еще не выдумали…

XXIII. Старые и бывалые.

Есть замечательная русская поговорка: спроси не старого, спроси бывалого. Думаю, что философам, так много спорившим об априорном и апостериорном знании, не мешало бы прислушаться иной раз к голосу народной мудрости. Старый, долго живший, но мало видевший человек склонен к априорному мышлению. Он верит в неизменные принципы, в прочный строй жизни — так верит, что склонен считать свои убеждения априорными, даже врожденными, внушенными богами. «Опытом» он пренебрегает — ему кажется, что под солнцем не бывает ничего нового, что все то, что есть, уже много раз было и много раз еще будет. Бывалый знает другое: он в качестве бывалого сам, своими глазами видел такое, чему бы никогда не поверил, если бы именно сам не видел. Кант жил до 80 лет. Ницше только до 44. Но насколько Ницше опытнее Канта! И, соответственно этому, насколько разборчивее он при выборе «убеждений»! Для Ницше «убеждение», еще в большей мере, чем априорное знание, кажется чем-то грубым, доморощенным, лубочным. Когда является «убеждение» — Ницше кажется, что adventavit asinus pulcher et fortissimus. Нетерпеливые люди, которые не выносят продолжительной внутренней тревоги и которые предпочитают потому какое угодно знание, даже и фиктивное, н еизвестности, чтоб освободиться от Ницше, говорят о его «скептицизме». Какая наивность и какая неопытность! Здесь не место говорить о том, что составляет сущность скептицизма «вообще». Скептик — скептику рознь, так же как и догматик, в конце концов, только общее понятие, т. е. нечто, по правильному учению Гегеля, заключающее в себе свою собственную противоположность. Правда, не потому заключающее в себе противоположность, что понятию свойственна жизнь и развитие. Понятию не свойственна ни жизнь, ни развитие. Если же оно заключает в себе противоречие, вскрывающееся при ближайшем рассмотрении, то только потому, что понятие сделано человеком и, как все человеческое, несовершенно, когда задачи берутся потруднее и пошире. Потому вовсе не все понятия противоречивы. Напр., понятие действительного статского советника, ординарного профессора, генерала, шахматного короля и т. д. Генерал не есть полковник, профессор не есть доцент. Признаки всех этих понятий до такой степени определены, что паспортистам, если им доставлены ясные сведения, никогда не приходится задумываться. Оно и естественно: все чины и знаки отличия созданы нами, мы могли в своих скромных задачах достичь идеального совершенства. Иное дело, когда мы хотим посредством понятий овладеть не нами созданной действительностью. Тут дело усложняется до бесконечности. Какое бы понятие мы ни сплели — никак не уловишь в нем реальности. И бытие и небытие, и возникновение и уничтожение, и время и пространство, и вечность, и маленькая козявка, и разумный человек, и даже какой-нибудь «один» разумный человек, не Сократ притом, а первый попавшийся погонщик мулов — ничто не укладывается в понятие, как бы тонко и хитроумно ни было сплетено определение. Действительность, точно вода из решета, вытекает из понятия, а то немногое, что остается, — к великому нашему изумлению совершенно не похоже на то, что нами было вложено. Точно какой-то фокусник или волшебник издевается над нами. Изумление переходит всякие границы, если он еще a priori решил, что сущность действительности в самом понятии. Тогда точно бытие равняется небытию, небытие — бытию, живой человек исчезает, государство превращается в бога, разум все понимает, а наука становится единственной целью несуществующего существования. И все потому, что мы вообразили, что весь мир исчерпывается статскими советниками, ординарными профессорами и шахматными королями — всецело, конечно, полученными нами a priori. Тут несомненно человек диктует законы природе и природа ему повинуется. Но, повторяю, так рассуждают старые, долго, очень долго жившие люди. Но бывалые, хоть и не старые, думают обо всем этом иначе.

1 ... 43 44 45 46 47 48 49 50 51 ... 105
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу На весах Иова - Лев Шестов бесплатно.
Похожие на На весах Иова - Лев Шестов книги

Оставить комментарий