— Как дико звучат эти слова в устах гречанки! — перебил Эвергет. — Ты говоришь, как сын первосвященника, который так старательно защищает дела своего сурового Бога.
— Я думала, что именно тебе, не признающему слабости, должно понравиться это могучее изображение Бога. Недавно иудейский начальник Досифей, ученый муж, красноречиво представил моему супругу изображение своего единого Бога. Право, наши красивые и радостные боги представились мне веселой толпой влюбленных юношей и жен, собравшихся вокруг величавого и могучего мужа. Их Бог, если захочет, может всех проглотить так же, как Кронос своих детей [94].
— Вот именно это суеверие и скучно! Оно губит беззаботное и беспечальное наслаждение жизнью. Когда я читаю эту еврейскую книгу, мне всегда приходит в голову именно то, о чем меньше всего хочется думать. Как назойливый заимодавец, напоминает она мне о каждом моем проступке, а я люблю наслаждения и ненавижу привязчивых заимодавцев. Да и тебе самой, прекраснейшей из женщин, разве не улыбается жизнь?
— Я поклоняюсь всему, что велико. Разве тебе самому не кажется смелой и чудесной могучая мысль, что в мире есть одна сила, наполняющая собой весь мир! Наши египтяне боязливо скрывают эту великую мысль, и жрецы таинственно сообщают ее только немногим избранным. Хотя эллинские философы смело высказывают эту истину, но никто из них не провел ее в религию народа, и только в священных книгах иудеев она высказана свободно и открыто. Если бы ты так враждебно не относился к еврейскому народу, то вник бы в их дела и верования, как это делаем я и царь, ты был бы справедливее к ним и их письменам и к великому созидающему духу, их Богу…
— Позволь, ты смешиваешь этого завистливого и непривлекательного тирана мира с единым действующим духом Аристотеля! Он вменяет в тяжкий грех все, что ты, я и все разумные греки считаем наслаждением. Но что же было бы, если бы мой братец управлял Александрией по примеру этого великого школьного учителя, который огнем и несчастьями карает свое непослушное отродье! — Я не хочу отрицать, что и меня учение иудеев несколько пугает. Его последователи должны отказаться от всех радостей жизни. Но довольно об этих вещах, которые нам обоим не совсем по вкусу. Будем радоваться, что мы эллины, и пойдем ужинать. Я боюсь, что здесь ты не нашел того, за чем пришел.
— Напротив, я чувствую себя теперь прекрасно, а давеча из моей работы с Аристархом ничего не вышло. Жаль, что мы начали говорить об этих варварских нелепостях, когда столько есть прекрасных, просветляющих ум материй. Помнишь, как мы с тобой изучали трагиков и Платона? Ты всегда была ревностной ученицей.
— А как ты перебивал нашего учителя, когда мы занимались землеведением? Ты продолжал в Кирене эти занятия?
— Конечно. Как жаль, Клеопатра, что мы не живем больше вместе. Ни с кем, даже с Аристархом, не спорится и не болтается так хорошо, как с тобой. Если бы ты жила в Афинах при Перикле, ты была бы, может быть, его подругой вместо бессмертной Аспазии. Решительно, тебе не место в Мемфисе. На несколько месяцев в году ты непременно должна приезжать в Александрию, которая теперь стоит даже выше Афин.
— Я тебя опять не узнаю, — сказала Клеопатра, с удивлением смотря на брата. — Со смерти матери не видела я тебя таким нежным и родственно-внимательным. Тебе нужно, вероятно, что-нибудь очень важное?
— Видишь, какой черной неблагодарностью ты платишь мне, если я даю волю своему сердцу, как всякий другой. Ко мне очень подходит басня о мальчике-пастухе, к которому пришел волк. Я так редко поступал по-братски, что, когда я к тебе обратился как брат, ты мне не веришь и думаешь, что я притворяюсь. Если бы я хотел потребовать от тебя чего-нибудь особенного, я подождал бы до завтра. Ты знаешь, что, по обычаю нашей страны, даже слепой нищий не откажет в просьбе своему собрату в день рождения.
— Если бы мы знали, чего ты желаешь, то, конечно, охотно все исполнили, хотя ты вечно желаешь чего-нибудь необычайного. Кроме того, наше представление… Зоя, уведи, пожалуйста, девушек, мне надо поговорить с братом наедине. — После того как женщины удалились, царица продолжала: — Мне очень жаль, что лучшая часть празднества в день твоего рождения не удастся. Жрецы Сераписа злостно удерживают нашу Гебу. Асклепиодор спрятал ее и простер свою дерзость до того, что пишет нам, будто девочка похищена из храма по нашему приказанию, и требует ее возвращения именем всех жрецов.
— Ты не права. Наша голубка последовала на воркование своего голубка, который отнял ее у меня. Теперь они целуются в своем гнездышке. Я обманут, но не могу сердиться на римлянина, потому что его права выше моих.
— На римлянина? — спросила побледневшая Клеопатра, приподнимаясь со своего места. — Но это невозможно! Ты заодно с Эвлеусом и хочешь восстановить меня против Публия. Еще за ужином ты показал, что он тебе пришелся не по вкусу.
— Да, вот ты к нему теплее относишься. Но раньше чем я тебе докажу, что я не лгу и не шучу, хотел бы я узнать, чем так особенно выделяется этот римлянин, обладатель такого длиннейшего имени — Публий Корнелий Сципион Назика? Чем, кроме своей непомерной патрицианской гордости? Чем он лучше любого из твоих телохранителей-македонцев, не менее стройных, красивых и образованных, чем он? Мне этот Публий напоминает кислое яблоко, такой же терпкий и неприятный. Да разве поймет и оценит этот скудный ум всю прелесть твоих суждений и тебя, прекрасный философ! Все это ему столько же необходимо, сколько оды Сапфо нубийскому матросу.
— Именно то, — горячо возразила царица, — мне и дорого в нем, что он совсем не такой, как мы! Я хочу сказать, что мы всегда думаем по шаблону, всегда ходим только по той колее, которую проложил наш учитель; мы замыкаем наш ум в те формы, которые вылепили для нас другие, а когда начинаем говорить, то невольно повторяем риторические фигуры, заученные в школе. Ты разбиваешь эти оковы, но даже твой могучий ум носит на себе их следы! Напротив, Публий Сципион думает, говорит и смотрит совершенно независимо, и его здравый ум позволяет ему без труда и особого изучения находить истину. Его разговор бодрит меня, как свежий воздух, который я вдыхаю, выходя из накуренного фимиамом храма. Я невольно вспоминаю, каким лакомством после всех наших яств показались нам хлеб и молоко, что недавно принес крестьянин.
— Следовательно, он обладает всеми хорошими качествами, свойственными детскому возрасту, — перебил Эвергет. — Если это все, что пленяет тебя в римлянине, то скоро твой маленький сын с успехом его заменит.
— Не скоро! Раньше он должен вырасти, сделаться мужчиной, настоящим мужем с головы до ног, вот это Публий! Я верю, нет, я знаю, что он не способен ни на какой низкий поступок, что он не лжет ни языком, ни взглядом, что он не умеет притворяться и не показывает чувства, которого нет.