С Филиппом ездили, чтоб открыть «спичку». Хозяин, старообрядец в жилетке, подстриженный под скобку, сердито сказал:
— Сырья нету, вот и не работаю.
— Должно быть сырье-то. Дровец полно, а селитра была у тебя, — сказал Макаров.
Хозяин говорить больше не стал.
— Ищите.
Долго они рылись в тесном цехе, опять пришли в контору. Макаров барабанил пальцами:
— Ни с чем поедем?
Филиппу бросилось в глаза, пол в конторе подструган.
— Что это на зиму глядя перестилали?
У хозяина задергалась щека.
— Как перестилали, только подколочен.
Отодрали половицу — пол двойной, все уставлено коробками с селитряным припасом. Хорошая бомба была заготовлена. Фабрикант зарычал, кинулся на Макарова со скалкой. Хорошо, промахнулся, а то бы досталось Аркадию.
Но еще пошли на снисхождение, разрешили спичечному фабриканту взять белье и пообедать.
Обедал этот мужик так, как будто не надо ему было ехать в тюрьму: кости обсасывал, хлеб неторопливо ломал. Деловито ходили волчьи челюсти. Видно, что-то обдумывал. Когда доел, перекрестился на пылающую в закатном солнце икону, сердито спросил жену:
— Собрала?
— Собрала.
— Ну и ладно.
Всю дорогу фабрикант молчал. Уже ночью подъехали к Вятке. На высоком берегу, на трех горбатых угорах, раскроенных оврагами, потушив огни, спал город. Ломкий контур крыш, церковных куполов и звонниц рисовался на бледном небе.
И тут проговорил спичечный фабрикант первые слова. Голос его в тишине был гулок и угрюм.
— Слушай, Макаров, когда тебя вешать станут, я сам веревку через сук переброшу. Попомни!
Макаров засмеялся, но как-то ненатурально.
— Еще та береза не выросла, — беспечно сказал он.
— Есть уж та осина, — с убежденностью возразил фабрикант.
* * *
Вся нынешняя необычная жизнь казалась Филиппу обычной, потому что запамятовалось, как стоял на Спасской улице городовой, как ходили пузом вперед, не замечая никого, кроме ровни, гильдийные заводчики. Это было когда-то давно, в тридевятом царстве, потому что Солодянкин обвык теперь в ночь-полночь разоружать наполненные писком тальянок и бражным топотом эшелоны, пересчитывать шубы и кольца у экспроприируемого купца Клабукова.
Потом эти шубы, башмаки и сорочки выдавали по талонам нагой бедноте: ни Филипп, ни сам Лалетин не знали иного применения для купецкого имущества. Обычными считал и хвосты за хлебом, и митинги на морозных площадях, и бессонные ночи в горсовете, и неведомые деревенские дороги. Все это не было ему в тягость. Да и он крепко запомнил, что через все это надо продраться, чтобы занялось то лучезарное время, которое называют осипшие ораторы социализмом.
Впереди была та большая жизнь, для которой безотказно требовалось делать все, приятно это тебе или неприятно.
Но была еще одна жизнь: подвал с домашними хлопотами и материным ворчанием. А с некоторых пор ко всему этому прибавилось еще что-то веселое и тревожное.
Раньше он считал, например, что ему совсем ни к чему носить увесистую шашку, неизвестно для чего выданную в красногвардейском отряде заведующим оружием. А теперь она нравилась ему и тешила его тщеславие. Придирчиво посмотрев как-то в рябое зеркало, он остался недоволен собой. На голове волосы дыбятся чеботарской щетиной. Так Солодянкин появился в парикмахерской перед говорливым парикмахером Мусаилом.
Парикмахера Мусаила знал весь город. Вид у него был такой, как будто сам он никогда не брился, а тощая фигура наводила на мысль, что все его жизненные соки ушли в волос, который выпирал из ушей, щетинился под носом, дремуче разросся в бровях.
Капустин говорил о нем:
— Если хочешь убедиться, что человек произошел от обезьяны, посмотри на Мусаила.
— От обезьяны? — удивился Филипп. — Брось врать, Петр. Ты что? Выходит, и я тогда от обезьяны?
Капустин был невозмутим.
— И ты. И ты, Филипп. Принесу я тебе как-нибудь книгу.
Филипп, сидя в кресле, придирчиво посматривал на Мусаила. И вправду: до чего волосатый. Мусаил расторопно хлопнул салфеткой и, повторяя, как заклинание: «Товарыш комиссар», «Пусть не изволят беспокоиться, товарыш комиссар», начал махать ножницами над кудлатой Филипповой головой. Мусаиловские присловия походили на старорежимное угодничество, и это угодничество и боль до слез от щипков туповатых ножниц Солодянкин вынес. Укротив дикую силу его волос, Мусаил соорудил мудреный зачес, увидев который, Филипп заерзал в кресле. Из зеркала смотрел на него совсем незнакомый человек, лишь отдаленно напоминающий прежнего Филиппа.
Освободившись от назойливой вежливости, на крыльцо вышел бравый комиссар. Из-под папахи выпирал лихой зачес, рука лежала на витом эфесе шашки, шпоры вызванивали чистый хрустальный мотив. От Солодянкина шел аромат редких, «почти парижских» духов.
В таком виде и запечатлел его знаменитый вятский фотограф. Смотрит на нас лихой человек с железом во взгляде, с толстыми детскими губами.
Филипп долго стоял у арки Александровского сада, глядел на жаркие маковицы женского монастыря и косил глазами на крыльцо губернской типографии, куда перевели теперь рабочих из частной печатни. По расчетам Филиппа, вот-вот на крыльце должна была возникнуть Антонида, которой он кое-что собирался сказать.
Отвлек его треск мотоциклета. Из-за угла выскочил на американском «Индиане» бедовый ездок, курьер горсовета Мишка Шуткин в бьющемся на ветру солдатском ватнике с оборванными завязками. Мишка бесом проскакивал под мордами смирных вятских лошадей, в которых после этого вселялась нечистая сила. А на старух мотоциклет наводил такой ужас, что они, даже вспоминая о нем, подносили дрожащую щепотку ко лбу.
Как раз напротив Филиппа мотоциклет зачихал. Мишка подошел к Филиппу, на ходу доставая кисет.
— Ух ты, дьявол! Как от тебя тащит, — восхитился он, — что это ты так расфуфырился?
— Да так, — небрежно сказал Филипп, — побриться заходил.
Мишка потер подбородок: у него бороды пока не предполагалось,
— Нога-то как?
— Ничего, шевелится, — ответил Филипп. Теперь все спрашивали его про ногу, даже не очень знакомые. Из-за выстрела в типографии он стал даже известным.
— Ты меня подтолкни немного, — попросил Мишка. — А то он у меня нравный стал. Да и то ведь поймешь его: кажинный день туда-сюда, туда-сюда. Такого ни одна лошадь не выдержит. А он терпит.
О своем «Индиане» Шуткин мог говорить долго.
— Ну, так толкнешь? Толкни, чего тебе стоит?
Филипп колебался. Вдруг в это время Антонида выскочит из типографии?
— А нога? — сказал он.
— Ну, немножко.
Филипп не любил себя за то, что очень легко поддавался уговорам. «Надо бы сказать: нога ноет невтерпеж», но он сунул шашку под мышку и стал подталкивать мотоциклет. Потом пришлось бежать. Мишка, широко расставив ноги, ехал по санной колее, а Филипп бежал по сумету. Наконец, «Индиан» свирепо затарахтел и, обдав его керосинной вонью, рванулся сам.
Отряхнув руки, Филипп распрямился и встретился взглядом с яркоглазой Антонидой. Она беспечно размахивала бельевой корзиной и смотрела на него.
— Ты чего здесь? — спросила она.
— Так. Подышать вышел.
— Нога-то не болит?
— Не.
— А погода располагает погулять, — и крутнула корзиной. — Белье выстиранное вот господам Зоновым еще до работы носила. А они, жадины, мне как в старо время отвалили. Да я сказала, чтоб добавляли, а то мы с мамой больше не станем стирать. А они еще: охо-хо, вот деньки настали, прачки даже грубят. Ну, правильно ведь я их обрезала?
— Правильно — похвалил Филипп.
Так с корзиной они и шли. Антонида вытащила из кармана горсть кедровых орехов.
— На-ка, погрызи. А я теперь буржуев вовсе не боюсь.
— Ты смелая, — усмехнулся Филипп.
Она повернула к нему недоуменное румяное лицо: наивный рот бараночкой, щеки тугие блестят.
— Что, не веришь?
Она была такой понятной, что Филиппу казалось, будто давным-давно знает ее, всю ее незатейливую жизнь. С такими разговор льется, как вода под горку.
Когда Филипп возвращался с фронта, охряного казенного цвета вокзалы встречали прохарчившихся солдат жидкими супцами из сушеных судачков да гамом митингов с ораторами от разных партий.
А на вагонной крыше, коротая время, слушал он байки рыжего туляка Ведерникова о мгновенных постельных победах. Ведерников, пуча бесстыжие глаза, наставлял, что главное в таких делах нахальство и упорство.
Может, это было и правдой. Филиппу с ухаживаниями никогда не везло. Сейчас он вдруг вспомнил ведерниковские наставления, покосился на Антониду. Она тоже взглянула на него и заулыбалась. Наверное, и с парнем-то по улице шла в самый первый раз. II была счастлива.
— Ну расскажи чего-нибудь, — потребовала она. — Идешь, как бирюк, и молчишь. Разве так ходят?