Кинулась к перилам, нагнулась и увидела внизу, в проломе садовой стены, на боевой колеснице, в царском шлеме, с царской змейкой на челе, Тутанкамона победителя.
Он тоже увидел ее и закричал, замахал ей руками. Слов она не слышала, но поняла: зовет к себе, хочет спасти.
Чернокожий воин взлез, с обезьяньим проворством, на верхушку пальмы, рядом с крышею терема, и перебросил оттуда ловко, прямо к ногам Дио, веревочную лестницу. Сама почти не помня, что делает, она подняла ее, зацепила одним концом за балясину перил, а другой конец — спустила вниз.
Взять больного царя на руки, — худ был, кожа да кости, легок, как маленький мальчик, — и спуститься с ним по лестнице ей, укротительнице диких быков на Кносском ристалище, ничего бы не стоило. Но остановилась, как бы задумалась. Снова нагнулась через перила и посмотрела вниз. Тута продолжал ей кричать и махать руками. Вгляделась в лицо его: не злое, не доброе; не глупое, не умное; среднее, вечное лицо всех.
«Ахенатон исчезнет, Тутанкамон останется, и будет царство мира сего царством Тутиным», — вспомнила она и подумала: «Плюнуть в это лицо? Нет, не стоит».
Бросила лестницу в огонь — нижний ярус терема уже весь пылал — и вернулась к царю.
Ничего не видя и не слыша, он стоял на том же месте и протягивал руки к восходившему солнцу.
— Господи, прежде сложения мира открыл Ты волю Свою Сыну Своему, вечно сущему. Ты, Отец, в сердце моем, и никто Тебя не знает — знаю только я, Твой сын!
С бешеным грохотом-хохотом взвилисьсо всех сторон, сквозь белые клубы дыма, языки красного пламени, как будто взметнулся до самого неба бушующий ад.
Дио кинулась к царю, заглянула в лицо его — солнце, и узнала Пришедшего.
— Ты ли, Господи?
— Я!
Обнял ее, как жених обнимает невесту, и в огненной буре любви вознес к Отцу.
Терем, легкий, сквозной, резной, решетчатый, весь из сухого, смолистого кедра и кипариса, горел, как свеча, и благовонный дым с него клубился, как фимиам с жертвенника, навстречу восходившему солнцу.
Солнце взошло и озарило дымившуюся черную развалину — Ахенатонов и Диин гроб.
VIII
Тутанкамон благополучно царствовал. Только что вступив на престол, он переменил имя: был Тутанкатон — Живой-образ-Атона, стал Тутанкамон — Живой-образ-Амона. Переменил и веру с такою же легкостью: скинул с ног своих Амоновы лапотки с божьим ликом на подошвах и поклонился тому, кого попирал.
Переселился из нового Города Солнца в древнюю столицу Фивы и начал восстановлять по всему Египту храмы Амона, воздвигал ему кумиры из чистого золота, умножал дары и дани, возобновлял жертвы и празднества. А храмы Атона разрушал, имя его истреблял всюду, где ни находил, — на гранитных колоссах и шейных ладанках, на высоте обелисков и в подземных гробах. Те же молоточки тех же каменщиков стукали, как при царе Ахенатоне; тогда разбивали имя Амона, а теперь — Атона; те же сыщики сыскивали тайных слуг Амоновых тогда, а теперь — Атоновых.
Память царя Ахенатона была проклята. По всему Египту возглашалось проклятье:
— Да истребит Господь память его на земле живых, и да не упокоится двойник его, Ка, в царстве мертвых. Горе врагам твоим, Господи! Тьмою покрыто жилище их, вся же земля во свете твоем; меркнет солнце тебя ненавидящих, и восходит солнце любящих!
Даже по имени не смели его называть, а называли Врагом, Злодеем, Извергом или Шутом, Дурачком.
Первые люди земли — знатные, богатые, счастливые, скоро забыли его; но последние — нищие, убогие, несчастные, помнили долго. В смерть его не верили: «Умер и воскрес», — говорили одни, а другие: «Не умирал вовсе, а бежал из дворца и ходит по земле нищим странником, скрывается». Но все одинаково верили, что снова явится, правду восстановит, В-правде-живущий, Анк-эм-маат, злых казнит, добрых помилует, скорбных утешит, рабов освободит, уравняет бедных с богатыми, сотрет межи полей, как разлившийся Нил, водами любви неисчерпаемой; спасет мир, во зле погибающий; будет вторым Озирисом, истинным Сыном, Избавителем.
— Слухи-то нынче какие пошли, знаешь? — сказал однажды Тута Мерире, Амонову первосвященнику, главному помощнику своему в войне с Атоном.
— Какие слухи, государь?
— Будто Изверг жив.
— Я так и знал, — ответил Мерира с такой странной усмешкой, что Тута удивился, почти испугался.
— Что ты знал?
— Что он жив. Сколько бы ни умирал, вечно будет жив Дурак для дураков! Глупость — солнце мира, а Сын солнца — он, Уаэнра.
Тута рассмеялся и успокоился. Но потом вздохнул и прибавил с грустью:
— Да, мой друг, глупость бессмертна. Трудно воевать с нею — труднее, чем мы думали.
Заговорили о другом. Но среди разговора, как будто вспомнив что-то, Мерира спросил:
— А что, государь, ты наверное знаешь, что царя Ахенатона нет в живых?
Тута подумал было, что он все еще шутит, но, вглядевшись в лицо его, опять удивился, почти испугался.
— Что ты, мой друг, помилуй, как же не наверное, когда своими глазами видел…
— Да, глаза у тебя хорошие: ночью, с поля сраженья, сквозь чащу деревьев, дым и пламя пожара, увидеть человека на вышке терема и узнать в лицо не так-то легко!
— Да ведь я не один, все говорят, что он там был, и Дио с ним, а ее-то я видел наверное.
— Ее, а его?
— И его, кажется…
— Кажется, — значит, не наверное.
— Полно, Мерира, неужто ты и вправду думаешь?..
— Я, государь, ничего не думаю, а только хотел знать.
Замолчали, посмотрели друг на друга, и обоим стало неловко. Опять заговорили о другом. А когда Мерира встал, чтобы уходить, Тута спросил его:
— Как твое здоровье?
— Здоров. А что?
— Так, что-то у тебя лицо нехорошее, вон как осунулся.
— Видно, устал воевать с Дураком, — ответил Мерира и усмехнулся опять давешней странной усмешкой.
Тута ласково держал его за руку и молча смотрел ему в глаза, как будто хотел еще что-то сказать, но не решался. Мерира тоже молчал.
— А слухи-то эти, что Изверг жив, знаешь, откуда? — заговорил наконец Тута. — Всё из той же дыры поганой, из Города Солнца, чтоб ему провалиться! Друг наш, Пангезий, все еще там прячется, как скорпион в щели, — не поймаешь…
Пангезий, второй великий жрец Атона, кроткий изувер, «святой дурак», по слову Айи, был один из немногих, оставшихся верными царю Ахенатону.
— Да и не он один, — продолжал Тута. — Много туда всякой сволочи шляется. Дураки живые для мертвого стараются, бунтовские слухи пускают в народ…
Еще помолчал, подумал и сказал:
— Сделай милость, мой друг, давно я хотел тебя просить, съезди туда, узнай, что там творится. Разорить бы, выжечь дотла это гнездо осиное!
— Нет, государь, уволь. Сыщиков у тебя довольно, а я на такие дела не мастер, — ответил Мерира так сухо, что Тута больше не настаивал.
А дня через два Мерира сам первый снова заговорил об этом и вдруг объявил, что готов ехать. Тута обрадовался и тотчас снарядил его в путь с целою сворою сыщиков, сонмом жрецов и сильным отрядом телохранителей.
Город Солнца лежал в запустеньи. Несколько раз, во время войны, то бунтовская чернь, то Тутины войска жгли его и грабили. Когда же новый царь вступил на престол, то повелел разрушить его до основанья и выселить из него жителей. Выселяли их сначала силой, а потом и сами они бежали из проклятого места, где оставались только развалины да пожарища.
Царские сады Мару-Атону запустели еще больше города. Стены их были разрушены, волны зыбучих песков заносили выжженные цветники, высохшие пруды, поваленные деревья, обгорелые остовы царских теремов, беседок и часовен. Там, где некогда цвел Божий рай, была теперь пустыня.
Дня через три по приезде в город Мерира посетил сады Мару-Атону, чтобы увидеть то место, где погиб Злодей.
Был месяц Паонз — март, уже знойное лето. Солнце только что зашло, и плоско, подобно краям обугленного папируса, чернели зубцы Ливийских гор на красном полыме заката. Нил тоже почернел, очугунел и кое-где обрызгался каплями крови. Парус лодки, на черноте его, рдел кровавым лоскутом.
Жарко, как больной в горячке, дышал ветер, не освеженный и не успокоенный вечером. Сухо, как хворост на костре, трещали кузнечики; шуршали желтые листья срубленных и поваленных пальм; шелестел, ссыпаясь с них, песок.
Где-то плакала пастушья свирель. Медленно падали звуки, однообразно-унылые, звук за звуком, как слеза за слезой.
О Таммузе далеком плач подымается!Матка-овца и ягненок заколоты,Матка-коза и козленок заколоты.О Сыне возлюбленном плач подымается! —
пел старый пастух, Энгур, сын Нурдагана, вавилонянин, раб Таммузадада, привезенный Дио в Египет с острова Крита.
Подъезжая давеча к Мару-Атону, Мерира видел, как тощие овцы и козы Энгура щипали сухую траву в степи. «Это он и поет», — догадался Мерира, вслушиваясь в звуки свирели. Знал песню: слышал ее однажды вместе с Дио, и она повторила ему вавилонские слова ее по-египетски. Вспомнил их и теперь: