я был немного занят сегодня.
— О, мы понимаем, — сказал Филип де Сенца. — Мы и сами были заняты.
— Ну и как идут дела? — спросил доктор. — Проблем нет? Не болит?
Джон Пирс смущённо покачал головой. Филип де Сенца нарисовал пальцем круг в воздухе и сказал:
— Превосходно, доктор. На две тысячи процентов превосходно. Охренительно, если позволите так выразиться.
Доктор Арколио встал и прокашлялся.
— Тогда позвольте мне взглянуть. Поставить ширму?
— Ширму? — хихикнул Пирс.
Филип де Сенца отмахнулся.
— Нам не нужна ширма.
Джон Пирс расстегнул ремень, дёрнул ширинку и стянул трусы с пятнами от зубной пасты.
— Не могли бы вы наклониться? — спросил доктор Арколио. Пирс легонько кашлянул и сделал, что просили.
Доктор Арколио разделил его мускулистые ягодицы, и его глазам предстали два багровых ануса, оба крепко сжатые, один над другим. Вокруг верхнего было наложено более девяноста швов, но все они отлично зажили — остались только лёгкие диагональные шрамы.
— Хорошо, — сказал доктор Арколио. — Всё в порядке. Можете одеваться.
Он повернулся к Филипу де Сенце и только приподнял бровь. Де Сенца задрал свитер, сбросил брюки и теперь гордо тряс своим обновлённым агрегатом — тёмным пенисом, рядом с другим пенисом и четырьмя волосатыми яичками по бокам.
— Ничего не беспокоит? — спросил доктор, приподняв оба пениса с профессиональным безразличием и внимательно их оглядывая. Оба начали твердеть.
— Только синхронность. — Филип де Сенца пожал плечами, улыбнувшись своему другу. — Никак не могу научиться кончать одновременно. Пока я кончу, у бедняги Джона уже все болит.
— В общем, удобно?
— О да, хорошо… если я не ношу чересчур приталенные брюки.
— Хорошо, — сказал доктор Арколио. — Застёгивайтесь.
— Так быстро? — кокетливо произнёс де Сенца. — Недёшево получается. Сто долларов за две секунды ласк. Стыдно должно быть.
Тем вечером Джон Пирс и Филип де Сенца пошли ужинать в Le Bellecour на Мюррей-стрит. Весь ужин они держались за руки.
Доктор Арколио зашёл в бакалею, а потом поехал на своём металлически-голубом «Роллс-Ройсе» домой, слушая «Богему» Пуччини. Время от времени он поглядывал в зеркало заднего вида, думая, что выглядит уставшим. Дороги были загружены, ехал он медленно, и, почувствовав жажду, он достал яблоко из сумки на заднем сиденье.
Он думал о Хелен, думал о Джоне Пирсе и Филипе де Сенце, думал обо всех тех женщинах и мужчинах, чьи тела так искусно превратил в живые воплощения их сексуальных фантазий.
Фраза, брошенная де Сенцой, не выходила у него из головы. Стыдно должно быть. И хотя Филип де Сенца пошутил, доктор Арколио внезапно осознал, что да, он должен стыдиться того, что натворил. В самом деле, он и так стыдился. Стыдился, что использовал свой хирургический гений для создания эротических уродов.
Стыдился, что изувечил множество прекрасных тел.
Но накатившая волна стыда принесла не только боль, но и утешение. Потому что человек — нечто большее, чем божья тварь. Человек способен перевоплотиться и найти странное удовольствие в боли, унижении и саморазрушении. И кто может сказать, что правильно, а что — нет? Кто может дать определение совершённого человеческого существа? Если дать женщине вторую вагину — это плохо, то, возможно, исправить заячью губу у ребёнка — это тоже плохо?
Он чувствовал себя подавленным, но в то же время и воодушевлённым. Он доел яблоко и швырнул огрызок на дорогу. Позади не было ничего, только факельное шествие красных тормозных огней.
А у себя дома, одна, Хелен плакала солёными слезами скорби и сладкими слезами секса, и они смешивались и падали на её руки, сверкая, словно бриллиантовые обручальные кольца.
Перевод: Амет Кемалидинов
Воссозданная мать
Graham Masterton, «Mother of Invention», 1994
Он оставил её сидеть на веранде. Сквозь крону вишнёвого дерева пробивались солнечные лучи. Цветущие ветви склонились над ней, и белые лепестки нежно касались её, словно конфетти в день свадьбы много лет назад. Сейчас ей было уже семьдесят пять: волосы отливали серебром, шею покрыли морщины, глаза стали цвета омытых дождём ирисов. Но она все равно одевалась так же элегантно, как и всегда. Именно такой и помнил её Дэвид. Жемчужные ожерелья, шёлковые платья. Даже сейчас, в преклонном возрасте, его мать все ещё оставалась очень красивой.
Дэвид помнил, как они с отцом танцевали в столовой и отец называл её Королевой Варшавы, самой ошеломительной женщиной, когда-либо рождённой в Польше, в народе, который славился своими красавицами.
«В мире нет женщины, равной твоей матери, и никогда не будет», — промолвил отец в свой восемьдесят первый день рождения, когда они медленно шли по берегу Темзы, у подножия крутого холма, ведшего в Кливден. Над сияющей водой метались стрекозы; прокричали гребцы, и весело засмеялась девушка. Через три дня отец мирно скончался во сне.
Замшевые туфли Дэвида с хрустом давили гравий. Бонни уже ждала его в старом голубом «MG» с открытым верхом, глядя в зеркало заднего вида, подкрашивая губы ярко-розовой помадой. Вторая жена Дэвида была моложе его на одиннадцать лет: блондинка с детским лицом, весёлая, забавная и совсем непохожая на Анну, его первую жену, которая была очень серьёзной брюнеткой и странно безжизненным человеком. Его мать до сих пор не одобряла брак с Бонни. Едва ли она что-то говорила, но Дэвид был уверен, что причина антипатии заключалась в том, что мать считала крайне дурным поступком уводить любящего мужа из семьи. Она была убеждена, что браки заключаются на небесах, пусть даже иногда они ниспровергают в саму преисподнюю.
— Твой отец сказал бы тебе очень многое, Дэвид, — промолвила она обиженно, склонив голову набок и воззрившись на сына. Её пальцы играли с кольцом с бриллиантом, подаренным на помолвку, и обручальным кольцом. — Твой отец считал, что мужчина всегда должен быть верен одной, и только одной женщине.
— Отец любил тебя, мама. Ему легко было так говорить. Я совсем не любил Анну.
— Тогда зачем ты женился на ней, подарил ребёнка и сделал жизнь бедной девочки совершенно несчастной?
Честно признаться, Дэвид до сих пор не знал ответа на этот вопрос. Они с Анной встретились в колледже и каким-то образом поженились. То же самое случилось с дюжинами его друзей. Лет через двадцать они сидели в домах в пригороде, за которые выплачивали ипотеку, уставившись в окно и недоумевая, что случилось со всеми теми смеющимися златокудрыми девушками, на которых они вроде как женились.
Что он знал точно, так это то, что любил Бонни так, как никогда не любил Анну. С Бонни он впервые смог понять, что же видел отец в матери.