В те вечера, когда я пел в «Бал-маскараде», мне, чтобы загримироваться как следует, требовалось довольно много времени, и я приходил в театр около семи. В этот вечер, видя, что уже половина восьмого, а меня все нет, Кавалларо сам примчался ко мне и грубо предупредил, что если я сию минуту не явлюсь в театр, он заменит меня другим баритоном. Я спокойно ответил, что это доставит мне большое удовольствие. Тогда разразилась сцена, в которой не было ничего веселого. Я поставил ему на вид, что он бессовестно эксплуатирует и мое здоровье, и мое простодушие, и поклялся, что появлюсь в театре только в том случае, если он заплатит мне сто лир. Было уже восемь часов. В девять начинался спектакль. Убедившись в том, что я твердо решил не уступать, Кавалларо сел за столик, и вытащив кучу бумажек по пять лир, принялся отсчитывать: «Пять — мошенник, десять — подлец, пятнадцать — негодяй, двадцать — предатель, двадцать пять — ничтожество, тридцать — преступник, сорок — неблагодарный...» и так далее, и так далее — из синонима в синоним, меняя определение каждые пят лир, пока не дошел до ста. Когда он кончил, то сказал, отнюдь не в шутку, как это говорится обычно: «Данте был прав, когда называл Пизу позором рода человеческого, ибо только пизанец способен на столь низкий, позорный поступок». И, встав со стула, он сделал вывод: «Между нами все кончено!»
Я невозмутимо выслушал всю эту литанию ругательств и напоследок, прежде чем он вышел из комнаты, пропел ему фразу из «Бал-маскарада»: «Прошло все и прочь все надежды! Сменили вас в сердце и злоба, и смерть!». При этом моем выпаде, безусловно не слишком уместном, он пришел в ярость и выскочил из комнаты, с такой силой хлопнув дверью, что образок, на котором был изображен Иисус Христос, точно ужаснувшись, упал со стены. Я слышал, как он, выйдя на улицу, продолжал кричать: «У него еще хватает наглости зубоскалить, у этого Иуды, у этого „позора рода человеческого"».
Я был счастлив: завтра я смогу перевести маме все сто лир. И с этой мыслью я побежал в театр гримироваться. Пробило девять, но я, само собой разумеется, еще не был готов. Театр ломился от народа, среди которого было множество английских матросов, в большинстве своем сильно подвыпивших. Они горланили вовсю и стучали кулаками по скамьям верхнего яруса, требуя начала спектакля. Первые действия оперы прошли под шумные аплодисменты и несмолкаемые требования повторений. Когда я кончил знаменитый романс, который обычно повторял, к чему публика уже привыкла, разразился адский шум, и английские матросы, точно обезумев, орали: «бис, бисс, биссии!».
Но у меня было запланировано не повторять сегодня романса, и я твердо решил стоять на своем. Началось нечто невообразимое. От партера до галерки люди стали аплодировать ритмично, одновременными хлопками. Мало того: сотни стучащих ног превратились в одну ногу и крики сотен голосов превратились в один голос, орущий «бис». Казалось, что наступил конец света. Неумолимый и неподвижный, я стоял посреди сцены, не собираясь подчиниться требованиям публики. Тогда Кавалларо бегом поднялся за кулисы и, стоя там, разразился упреками по моему адресу, снова выпаливая весь свой набор брани и оскорблений. В то время как публика в неведении того, что происходило за сценой, все более громогласно кричала «бис», я, схватив шпагу, которую перед этим положил на стол, вступил в жаркий спор с Кавалларо, доказывая ему, что я вовсе не обязан бисировать, поскольку это не оговорено в контракте. Глаза дона Пеппино налились кровью. Джиджи Макки, сидевший в ложе на авансцене, понял, что дело идет к скандалу и тоже прошел за кулисы уговаривать меня спеть на бис: без этого невозможно будет продолжать спектакль. Я безжалостно упорствовал в своем отказе и заявил Кавалларо, что в случае, если он желает, чтобы я бисировал, он должен выдать мне тотчас же еще сто лир. Разразилась неописуемая сцена. Если бы Джиджи Макки не очутился тут же и вовремя не схватил Кавалларо в охапку, импресарио не преминул бы наброситься на меня на глазах у публики, что положило бы начало жанру, еще неизвестному в истории театра. С этого вечера мы с Кавалларо совершенно разошлись и перестали замечать друг друга. Мы оба желали, чтобы скорее кончился срок контракта, и мы могли бы больше никогда не встречаться.
Между тем для труппы Кавалларо наступили печальные дни. Последним ощутимым сбором в идущем к концу сезона был сбор с гала-представления «Бал-маскарада», когда я в последний раз имел случай увидеть сто лир одновременно. Публика окончательно перекочевала в - Арену Пачини. Кавалларо задолжал всем артистам, в том числе и мне. Я ничего не говорил и покорился тому, что было неизбежно. Кавалларо объявил еще несколько представлений, но публика освистала двух сопрано в «Джиоконде», и в это же время несколько оркестрантов, которым Кавалларо задержал выдачу гонорара, перешло в конкурирующую антрепризу. Противники чинили Кавалларо всевозможные неприятности, чтобы только свалить его. Его карьере импресарио был нанесен непоправимый удар. Мы с ним игнорировали друг друга, но в глубине души это причиняло мне боль, и я страдал за него, несмотря на нашу последнюю ссору. Все артисты его труппы постепенно перешли во враждебную ему антрепризу, так что после нескольких представлений «Богемы» он был вынужден закрыть театр.
У меня в кармане осталось всего несколько лир. Кавалларо задолжал мне уже больше ста пятидесяти, но я не мог решиться напомнить ему об этом. Мы иногда встречались в кафе Тринакрия, оба очень печальные. Враги, которым удалось поставить импресарио в безвыходное положение, преследовали определенную цель: им важно было переманить к себе Титта Руффо и показать его публике в новых операх. И вот сам секретарь Кавалларо, небезызвестный Шиуто, которого импресарио честно оплачивал и всячески обеспечивал в течение девяти месяцев, сам Шиуто, увидев, что теперь мало что можно заработать, состоя при светиле, клонящемся к закату, без всякого зазрения совести взялся выполнить поручение администрации Арены Пачини, а именно — подъехал ко мне с конкретным предложением: если я подпишу обязательство выступать в течение месяца в «Кармен» и «Паяцах», антреприза Арены Пачини обязуется в свою очередь выплатить мне за этот месяц гонорар в тысячу пятьсот лир. Перспектива заработать в короткий срок ту же сумму, за которую мне пришлось месяцы и месяцы работать у Кавалларо, и из этого заработка послать, наконец, маме тысячу лир — перспектива эта была для меня весьма соблазнительной. Но совесть моя не давала мне покоя. Шиуто, видя, что я колеблюсь, пытался убедить и уговорить меня: было бы нелепостью,— повторял он,— и особенно в моем отчаянном положении отказаться от подобного контракта. Я попросил предоставить мне время для размышления и обещал дать ответ через день. Вечером я встретился с Макки, который был в курсе всего происходившего. На его вопрос, намерен ли я принять предложение антрепризы Арены Пачини, я ответил ему так же, как и Шиуто. Макки ни в коем случае не собирался влиять на меня. Между тем я объяснил ему, по какой причине все еще колеблюсь. Ведь срок моего договора с Кавалларо еще не истек, и если импресарио не смог выплатить мне того, что задолжал, то это произошло лишь в силу чрезвычайных обстоятельств. В конечном итоге Кавалларо неукоснительно выполнял свои обязательства в течение всего сезона, и мне казалось нечестным покинуть его до истечения срока договора. И в то время как я излагал все это Макки, совесть взяла верх над материальной необходимостью. Я почувствовал, что согласие мое на выступления в Арене Пачини будет проявлением несправедливости по отношению к Кавалларо, несправедливости, чтобы не назвать это хуже. И тогда я сразу перестал колебаться. Макки очень этому обрадовался. Он, в сущности, любил дона Пеппино и, хотя полностью признавал его виновность по отношению ко мне, все же утверждал, что независимо от материальной заинтересованности. Кавалларо действительно полюбил меня как сына, переживает ссору со мной и особенно то, что не смог уплатить мне заработанных мною денег.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});