Когда труппа переехала в Сиракузы, я сблизился и проводил время в обществе благороднейшего человека, первого скрипача оркестра, славного калабрийца, Саверио Руссуманно. Я обратил на него внимание еще в то время, когда мы были в Катании. Чувство симпатии было у нас обоюдным. Встречаясь на работе, мы всегда друг друга приветствовали. Но возможности часто встречаться, чтобы получше узнать один другого, у нас не было, так как, за исключением немногих чисто случайных встреч, мы виделись только по вечерам, на работе в театре. В Сиракузах я поселился в том же доме, что и он, и даже в соседней с ним комнате, откуда и последовало наше тесное общение. Руссуманно было тридцать восемь лет, и он, так же как и я, вел самый скромный образ жизни, без случайных связей и любовных похождений. Он был по-своему философом и относился скептически ко всему, касающемуся этого вопроса. Корректный и хорошо воспитанный, он был не способен сплетничать или говорить, пошлости. Одевался он очень элегантно и за это его прозвали калабрийским аристократом. Я часто спрашивал его, почему он не женится. Он отвечал мне, что не доверяет женщинам, и при одной мысли, что супруга в любой момент может украсить его голову рогами, он так и не нашел в себе мужества связать себя узами брака. И когда я пытался, опровергая его женоненавистнические доводы, убедить в том, что не все женщины одинаковы и что многие из них бывают очень преданными женами и превосходными матерями, он оправдывался тем, что все женщины, с которыми ему в течение его долгой карьеры артиста-скрипача доводилось сходиться — были все до единой женщинами замужними. Мы с ним расстались в Катании большими друзьями, но мне, к сожалению, больше никогда не пришлось с ним встретиться.
Впоследствии я узнал, что он погиб во время землетрясения в Мессине и после него остались жена и малютка-сын. А затем, через несколько лет в Буэнос-Айресе, когда кончился спектакль, у меня в уборной появилась синьора с маленьким мальчиком. Ее привел один из артистов оркестра. «Извините мою смелость,— сказала она,— но вот уже много лет, как мне хотелось с вами познакомиться». И, вынув из сумочки большое количество писем и фотографических карточек, она продолжала: «Я вдова вашего дорогого друга Саверио Руссуманно, а это его сын. Муж говорил мне о вас с таким восхищением и такой любовью, что я берегу эти ваши письма и фотографические карточки как реликвии. Покинув Италию после его ужасающей гибели, я увезла их с собой». Мальчик смотрел на меня точно завороженный. Он был до такой степени похож на отца, что, казалось, его глазами смотрит на меня сам Саверио, мой дорогой друг, столь трагически погибший. Периодически наезжая в Буэнос-Айрес, я смог следить за развитием маленького Руссуманно. Теперь он человек взрослый, имеющий ученую степень. По наружности он — прямо-таки воскресший Саверио. Мать живет вместе с сыном: она хранит в своем сердце память о муже и не захотела выйти замуж вторично. Руссуманно! Если бы он мог увидеть сегодня подругу, оставшуюся верной ему даже через много лет после его смерти, нет, ему бы не понадобились мои оптимистические рассуждения о любви и браке для того, чтобы отказаться от антибрачной точки зрения.
Из Сиракуз мы в первых числах августа вернулись в Катанию. Стояла африканская жара. Макки, встречавший меня на вокзале, сообщил мне тотчас же о новой оперной антрепризе, обосновавшейся в Политеама—Пачини и конкурирующей теперь с труппой Кавалларо. Через два дня мы уехали на несколько спектаклей в Ачиреале. Мы начали с «Бал-маскарада», и, как всегда, у меня был большой успех. В этом городишке я неизбежно встречался на каждом шагу с артистами и музыкантами из нашей труппы. Так как вне театра я любил оставаться наедине с самим собой, то на второй день отправился в одиночестве гулять на морской пляж, лежащий внизу, у подножия высоких скал. У моря было много рыбаков, босых и сильно загоревших на солнце. Одни чинили сети, другие, сидя вокруг грубо сколоченного стола в пещере, выдолбленной в скале, ели жареную рыбу. Я приблизился к ним и спросил, не продаст ли мне кто-нибудь немного рыбы: Высохший старик, пожелтевший как пергамент и изъяснявшийся на непонятном сицилийском наречии, крикнул женщине: «Нья Мари, дайте тарелку рыбы этому синьору». И Мари подала мне хорошую порцию рыбного блюда прямо со сковороды. Кроме того, рыбаки дали мне кусок черного хлеба, и я поел все это с большим аппетитом. Другой старик поднес мне хороший стакан вина, который я выпил с неменьшим удовольствием. Когда я захотел расплатиться с ними, они обиделись: они считали, что угостили меня у себя дома и потому не могли принять за это деньги. Я поблагодарил Нья Мари, и она пригласила меня заходить к ним. Между тем, учитывая простоту окружавшей меня среды, я не постеснялся сказать Мари, что в случае, если для нее не слишком затруднительно приготовлять мне каждый день что-нибудь поесть, то я, разумеется за плату, с удовольствием обедал бы каждый день с ними. Нья Мари почесала седеющую голову: «Синьорино,— сказала она,— что касается нас, то мы ведь привыкли к этому, но если ваша милость удовольствуется тем же, что и мы, приходите каждый день к часу и что-нибудь уж будет для вас приготовлено».
Я предложил платить по лире за блюдо, но Нья Мари ответила, что это слишком дорого, что она не собирается наживаться на мне и что шестидесяти чентезимо будет совершенно достаточно. Словом, через несколько дней я стал завсегдатаем пещеры рыбаков. Когда дон Пеппино, Руссуманно и артисты труппы спрашивали, где же я питаюсь, я, давая понять, что у меня обширное знакомство, отвечал, что постоянно к кому-нибудь приглашен. Рыбаки знали, что я певец, но думали, что я пою в варьете, и я не старался их разубедить.
Но почему-то мне вдруг пришла фантазия пригласить их на последнее представление в театр Комунале. Никто из них никогда не был в опере. Я попросил у Кавалларо десять кресел первого ряда. Он ужаснулся и, конечно, отказал мне. Но, когда я сообщил ему, что должен оказать внимание весьма известной в Ачиреале семье, которая может оказаться полезной в деле получения им театра на будущий год, он согласился выдать нужные мне билеты, воскликнув, как обычно: «Честное слово, ты меня разоришь!» Вечером в театре, когда дон Пеппино увидел в креслах Нья Мари, которая выглядела как празднична разряженная маска из ярмарочного балагана, ее мужа Чиччионе с напяленным на голову корсиканским беретом, который он и не подумал снять, и другие супружеские пары, выглядевшие одна нелепее другой, увидел, как они себя свободно держат — кто грыз орехи и миндаль, кто курил, отравляя воздух невыносимым зловонием, кто невозмутимо жевал табак, кто более или менее энергично сплевывал на пол, о боже, разверзись небо! — он ввалился ко мне в уборную с громкими воплями: «Ты что, с ума сошел?» Я встретил его с олимпийским спокойствием. Он набросился на меня с площадной руганью: «Ах, ты, ... сын! Кого это ты привел мне в театр? Что это такое? И ты обманом выманил у меня десять кресел для известной в Ачиреале семьи! Мошенник! Это же скандал! Невозможно начинать спектакль, весь театр хохочет!» Я невозмутимо возразил, что эти люди — прекрасная семья, где я питался, и что за десять лир в день, которые я получаю на питание, я не могу, само собой разумеется, обедать за столом английского короля. Кавалларо выскочил из уборной в ярости, выкрикивая угрозы: «Клянусь честью, ты за это поплатишься! Испортил мне последний спектакль в сезоне!» Но все это были еще цветочки, ягодки были впереди.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});