Тридцать тысяч — по большому счету не так уж много. Меньше одной двухтысячной от населения страны. Но сумма растет. К концу моей жизни их будет больше двух миллионов. Думаю ли я, что в Британии проживает два миллиона человек, которые представляют для себя большую опасность, чем я?
Мир кренится, все вверх тормашками. Свист ветра. Нечеткий красный кирпич. Орел или решка, орел или решка…
Не думаю.
Лет примерно пять назад я смирился с мыслью, что однажды мой путь приведет меня в сумасшедший дом. И принял меры предосторожности. Я направил всю мощь ботаника, одержимого идеей фикс, на штудирование Закона о психическом здоровье 1983 года. Я вызубрил все, что закон позволял, и все, что он запрещал. Каждый трюк, каждая лазейка, каждая капля бюрократического масла, что может однажды смазать мое скольжение между зубчатыми шестеренками психиатрической машины, надежно хранятся в моем мозгу и ждут того дня, когда я услышу за своей дверью сирену скорой помощи.
Я бы ни за что на свете не поверил, что однажды потащусь туда сам.
За обшарпанным столом рыдает седовласый мужчина. Начав с тихих причитаний, теперь он рыдает как малое дитя, не стесняясь и так же безутешно. Впрочем, какая разница, если никто и не пытается его утешить. Никто даже не смотрит в его сторону. Я вздрагиваю от одного особенно громкого всхлипа и впиваюсь ногтями в ладони. Я чувствую, как в груди набухает знакомая тяжесть, и комната начинает сужаться. В своей голове я слышу лязг запирающихся дверей, щелчки выключателей. Я начинаю потеть. Шипение протекающего радиатора озвучивает голос из моих мыслей:
Прочь, прочь, прочь…
Сосредоточься, Пит. Сосредоточься. Дыши. Без паники. На панику нет времени.
Боковым зрением замечаю, как распахивается дверь, встаю и давлю улыбку. Я готовлюсь совершить самый жестокий поступок в своей жизни.
Живот закрутило, как барабан стиральной машины Я поворачиваюсь и вижу ее. И рядом — тоскливый маленький чемоданчик.
С того момента, когда была сделана найденная Ингрид фотография, она изменилась. Ее волосы почти полностью поседели, хотя она провела здесь всего полтора года. Дергаными движениями она напоминает птичку. Она осунулась, и кожа на шее обвисла складками, как у индюшки. Пальцами, пожелтевшими от никотина, она нервно теребит джемпер.
Но я и теперь узнаю Рэйчел Ригби мгновенно. Лицо сына, который был так на нее похож, навечно выжжено у меня на сетчатке.
Я с трудом заставляю себя открыть рот и сказать: «Мама».
Теперь все зависит от нее. Секунду она просто смотрит на меня, и я вижу, как с ее лица, подобно тени в луче фонаря, испаряется надежда.
О боже, она все еще надеялась.
Восемнадцать месяцев она провела замурованной в этих стенах, семьдесят восемь недель, пятьсот сорок шесть тягучих дней и ночей, не сдаваясь, повторяя вновь и вновь: «моего сына убили, пожалуйста, поверьте мне, меня не должно здесь быть, помогите мне, пожалуйста, помогите». Ей затыкали рот, ее игнорировали или, возможно, даже пристегивали и держали на седативах, ей твердили, что она больна, что Бен жив и здоров и скоро придет навестить ее.
«Вы не в себе, вам нездоровится. Отдохните, успокойтесь, еще немного, и вы сами все поймете».
И вот теперь, на пятьсот сорок седьмой день, они приходят и говорят ей, что сын, которого она так упорно считала разлагающимся трупом, ждет ее в солнечной комнате, чтобы забрать домой.
Согласитесь, за те минуты, что заняла дорога от палаты сюда, любой живой человек на ее месте начал бы сомневаться в себе. Любой бы успел подумать, что врачи с умными приписками к их фамилиям были правы, что все оказалось дурным сном, и сейчас вы откроете дверь, и за ней будет ждать ваш сын, готовый разбудить и вернуть вас наконец к вашей прежней жизни.
А вместо этого за дверью глядит на тебя теми же глазами, что и женщина, которая упекла тебя сюда, и умоляет подыграть — я.
Вот блин. Простите, мадам.
Как в замедленной съемке, я вижу мельчайшие детали: мышцы ее челюсти, приоткрывшиеся потрескавшиеся губы. Сейчас она закричит, я уверен. «Лжец, самозванец!» — завопит она и сорвет нам весь план. Ноги напрягаются, готовые сорваться в бег, но я знаю, что стоит ей закричать, как в эту дверь ворвутся дородные медсестры, прижмут нас с Ингрид к полу и будут вливать бензодиазепины нам в вены, пока не подоспеет кавалерия из 57.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Ингрид смотрит на меня тревожно. Я все испортил.
— Бен, — говорит Рэйчел Ригби.
Я хлопаю глазами. Она идет прямо ко мне, в четыре шага пересекая ковер, и падает в объятия незнакомца. Меня обвивают ее руки. Они тонкие, но стискивают крепко, как стальные обручи. Рэйчел Ригби отстраняется и пристально вглядывается в мое лицо. Потом закрывает глаза и опускает голову мне на плечо. Она непревзойденная актриса, надо отдать ей должное. Ничто в ее голосе и выражении лица не выдает лжи. И только я, прижимая к себе ее воробьиное тельце, чувствую, как дрожь сотрясает ее тело.
— Принесите мне бланк выписки, — обращаюсь я через ее плечо к главному администратору, который проводил ее сюда и все еще топчется у двери.
— Это… нетипичная для нас практика, мистер Ригби, — он направляется в нашу сторону. — Для выписки пациента требуется уведомить больницу за семьдесят два часа.
— Уведомление вам присылали, проверьте записи.
— Но выписка происходит по указанию ближайшего родственника пациента или пациентки, и в наших документах в этом качестве указан ваш отец, Доминик.
— Папа в коме, он сейчас лежит в Королевской больнице, здесь недалеко. — Рэйчел Ригби застывает в моих объятиях, но не отпускает меня. — Можете позвонить туда, я подожду. Теперь ее ближайший родственник я, отвечаю за нее я, и я настаиваю на ее выписке, что предусмотрено в третьем параграфе Закона о психическом здоровье.
Администратор колеблется. Ему не по себе, и это меня мгновенно настораживает.
Ты что-то знаешь. Кто-то предупредил тебя, что эта пациентка особенная. Кто-то запретил тебе ее выписывать. Тебе не объяснили, что к чему, но ты догадываешься, что, если отпустишь ее, твоя карьера окажется под угрозой.
И я вдруг понимаю со всей отчетливостью: не отпустит. У него нет повода задерживать выписку, но ему и не нужен повод. В его глазах я просто ребенок. Я чувствую, что план стремительно выходит из-под контроля, как рулон туалетной бумаги, оказавшийся в пасти щенка.
Я лихорадочно ищу способ спутать ему карты, как вдруг мне вспоминается имя, которое я подсмотрел вчера вечером на экране ноутбука Ингрид, заглянув ей через плечо.
— Сэр Джон Фергюсон. Вы ведь знаете, кто это?
Администратор смотрит на меня, хлопая глазами.
— Конечно, он главный инспектор по больницам.
— И близкий друг семьи. Хотите — предоставляйте бланк выписки, хотите — не предоставляйте, но через десять минут мы покинем это место, и если вы попытаетесь нам помешать, я позвоню ему в первую очередь. Наверняка у вас есть веские причины, чтобы игнорировать закон. Вы же не хотите нарваться на внезапную и дотошную инспекцию. Во время таких проверок обычно обнаруживаются нелицеприятные нарушения, которые эффектно смотрятся на первых полосах газет.
За столом продолжает рыдать седой мужчина.
Мы уходим, и уже на лестнице Ингрид шепчет:
— Главный инспектор по больницам? Друг семьи?
— Ты же знаешь, как говорят, Ингрид: слепая паника — двигатель прогресса.
— Да никто так не говорит.
— Это потому, что они со мной не знакомы.
Рэйчел Ригби молчит, пока мы не покидаем лечебницу, и как только георгианская развалина остается позади, направляется к ближайшему угловому магазину.
— Деньги, — коротко бросает она.
Я достаю из кармана две десятки и протягиваю ей. Она мнется, берет себя в руки и скрывается внутри. Она возвращается с блоком «Мальборо Голд» и четырьмя пачками конфет «Мальтизерс». Садится на тумбу и, не обращая внимания на проносящиеся мимо машины, методично вскрывает упаковки. Один за другим она пихает в рот покрытые шоколадом вафельные шарики и высасывает из них крем дочиста, прежде чем с хрустом сгрызть конфету.