После чаю она двинулась было с места, но дедушка усадил ее подле себя перебирать старые письма.
– О господи, когда ж после? – проговорила Сашенька про себя, почти сквозь слезы.
Старик ужинал рано; хотелось ему спать или не хотелось, но он ложился в постель в определенное время. А тут, как нарочно, сидит себе да раздобарывает[32] с внучкой и с ее няней, потешается, что у них глаза липнут. Рассказывает себе про житье-бытье своего дедушки, какой у него был полный дом, какой сад, какое именье, какое богатство, великолепие и этикет. Призванный Борис, как живая выноска примечаний к рассказу, стоял у дверей, заложив руки назад, и по вызову барина подтверждал его рассказ.
– Помнишь, Борис? а?
– Как же, сударь, не помнить…
– А гулянье-то было по озеру, с роговой музыкой, в именины покойной бабушки Лизаветы Кирилловны… Вот, надо рассказать…
– Никак нет-с, батюшка: это было не в именины, а как раз в день рождения ее превосходительства… Как раз, сударь, в день рожденья.
– Как в день рожденья?.. Постой-ка, врешь!
– Да как же, батюшка, именины-то ее превосходительства, покойной Лизаветы Кирилловны, дай бог ей царство небесное, когда были? В октябре, сударь?
– Да, да, да!.. Экая память!..
– Дедушка, мне спать хочется, – проговорила Сашенька, зевая и привстав с места.
– Спать? А отчего ж мне не хочется? а?
– Не знаю, дедушка.
– То-то, не знаю, а я знаю. Это потому, что дедушка любит внучку и ему приятно провести с ней время.
– Да что ж, сударь, пора ночь делить, – проговорила и старая няня, зевая.
– Ты дура, ты все потакаешь ребенку! Пошли! спите!
Дедушка рассердился. Сашенька и няня, потупив глаза, молчали и ни с места.
И дедушка молчит, сурово нахмурился. И это гневное молчание тянулось обыкновенно до тех пор, покуда не вытянет душу.
Сашенька прослезилась, но утерла слезку: дедушка не любит слез.
– Ну, ступайте спать, – сказал наконец дедушка смягченным голосом, довольный, что дал урок в терпении.
Сашенька простилась с ним, побежала наверх, бросилась в постелю и залилась слезами. В первый раз почувствовала она тяготу на сердце, в первый раз воля дедушки показалась ей невыносимой. Ей так и хотелось броситься в окно, чтоб хоть умереть на свободе.
Няня, уговаривая Сашеньку, что грех так огорчаться, раздела ее и легла спать. Но у бедной девушки не сон в голове: душа взволнована, сердце бьется, в комнате душно; так бы и дохнула свежим воздухом.
– Когда же после? – повторяла Сашенька. – Когда мне было после прийти?.. Ах, как голова болит!.. Пойду в сад…
И она обулась, надела капотик, прислушалась, спит ли няня, осторожно отворила дверь и вышла. Сени запирались задвижкой.
Из сеней два шага до садика. Ночь светлая, прекрасная. Только что она подошла к липе, под которой старый Борис устроил ей дерновую скамью, вдруг что-то зашевелилось.
Сашенька затрепетала от страха.
– Это вы? – тихо проговорил Порфирий, бросаясь к ней из-за куста и схватив ее за руку.
Сашенька долго не могла перевести духу.
– Чего ж вы испугались?
– Так, что-то страшно, – проговорила Сашенька.
– Страшно? Отчего?
– Так.
– А я ждал-ждал, ждал-ждал.
Держа друг друга за руку, они присели на дерновую скамью и долго молча всматривались друг в друга с каким-то радостным чувством.
– Ах, как хорошо мне с вами! – сказал Порфирий.
– Ах, и мне как хорошо! – произнесла Сашенька, приклонясь на плечо Порфирия.
Высвободив руку из бабушкина салопа, который был на нем, он обнял Сашеньку, приложил свою щеку к ее горячему лицу и поцеловал ее.
– Ах, если б всякий день нам быть вместе!
– Дедушка меня никуда не пускает, – сказала Сашенька, вздохнув.
– Экой какой! И меня бабушка никуда без себя не пускает.
– Экая какая!
– Да, ей-богу, это скучно!.. Вот с вами как бы мне весело было.
– И мне, – произнесла тихо Сашенька.
И они обнялись.
– Как вас зовут?
– Сашенькой. А вас?
– Меня зовут Порфирием.
– Как же это так? Такой святой нет у дедушки в календаре, – сказала Сашенька, которая и по дедушкину календарю, и по напоминанью няни знала наизусть всех святых и все праздники.
– Как нет? – отвечал Порфирий. – Нет есть; у бабушки в святцах есть. Мои именины 26 февраля, в день святого отца Порфирия архиепископа. И дедушка у меня был Порфирий.
– Мужское имя!
– А какое же? Что я, девушка, что ли? Я не девушка.
– Ах, боже мой! – вскрикнула с невольным чувством испуга Сашенька, отклоняясь вдруг от плеча Порфирия.
– Что такое? Чего вы испугались? – спросил Порфирий, осматриваясь кругом. – Какие вы боязливые… Не бойтесь!.
– Пустите, – проговорила Сашенька.
– Куда, Сашенька? Нет, не уходи, пожалуйста!
– Пустите, пустите! – проговорила Сашенька, и, вырвавшись из рук Порфирия, она быстро побежала вон из саду.
– Сашенька! дружок! послушай! – крикнул вслед ей Порфирий. Но Сашенька уже дома, испуганная, взволнованная.
IV
На другой день няня, удивляясь, что барышня заспалась, вошла в ее комнату. Сашенька, вместо спокойного сна, лежала в какой-то болезненной забывчивости, лицо ее горит, дыхание тяжко.
Няня перепугалась; не горячка ли, подумала она. Но Сашенька очнулась, и пылкий жар лица заменила вдруг бледность, живой взор стал томен, и все она как будто чего-то ищет и не находит.
Когда в мезонине соседнего дома раздается напев ее песни, Сашеньку бросит в огонь; как испуганная, она вскочит с места и не знает, куда ей идти.
Так прошло несколько времени. А между тем старушка, бабушка Порфирия, отдала богу душу. Она водила его с собою только в храм божий да к своим старым знакомым обвязанного, окутанного. Теперь он свободен, хозяин дома, а располагать собою не умеет, его понятия обо всем – еще детские понятия.
Привычка к безусловной покорности бабушке передала его в распоряжение дядьке Семену и бабушкиной ключнице Дарье. Старая Дарья видела в нем еще ребенка и хотела водить его как ребенка, по обычаю бабушки; но Семен твердил ему по-свойски:
– Что вы, сударь, бабитесь, стыдно! И то бабушка-то вас продержала в пеленках, покуда все невесты ваши замуж повышли!
Слова Семена быстро подействовали на молодого человека, и он приосанился, как будто вдруг подрос. С потерею детских чувств исчезло в нем и страстное желание познакомиться с хорошеньким соседом. Он перестал напевать заунывную песенку Сашеньки.
По завещанию бабушки ему следовало навестить одного из дальних родственников, который обещался определить его на службу.
Вот Порфирий и собрался к нему. Семен, сходив за извозчиком, начал одевать своего молоденького барина и, по обычаю, разговаривать сам с собою:
– Эка, ей-богу, кажется, живые люди, а похлопотать о похоронах некому.
– О каких похоронах? – спросил Порфирий.
– Да вот в соседском доме старик-то умер, а кругом-то его кто?
Молоденькая барышня-внучка, да дура старая баба, да старый хрен слуга; туда же в гроб глядит.
– Где это, где? В каком соседском доме?
– Да вот рядом, через забор. Что за внучка-то, что за девочка, ах ты господи!
– Тут рядом? с мезонином-то? Какая же внучка? У этого старика молоденький внук.
– Вот! Я своими глазами видел барышню. Что это за раскрасавица такая!.. Плачет!..
– Семен, пойдем посмотрим, – прервал Порфирий, – сделай милость, пойдем!
– Да пойдемте, пойдем, отчего ж не сходить. Оно, по соседству, следовало бы и помочь в чем-нибудь. Барышня-то молодая, а крутом-то ее что?
Порфирий схватил шляпу и побежал. Семен за ним, на соседний двор.
Сквозь толпу гробовщиков, стоявших в передней, трудно уже было пробраться. Ни в одном роде торговли нет такого соперничества и перебою. Старый Борис, отирая слезу, бранился с ними.
– Что, брат, что просят? – спросил его Семен.
– Пятьсот рублей за гроб! Мошенники!
– Не за гроб, сударь, а за покрышку, дроги и мало ли что.
– Ты молчи, воронье чутье! Барин только что заболел, а уж эта рыжая борода приходил сюда рекомендоваться! И имя узнал! Прошу, говорит, Борис Гаврилыч, не оставить своими милостями: барин умрет, так уж мы, говорит, поставим знатный гроб, и покрышку, и все что следует… Ах ты, чертова пасть! Пошел вон!
Между тем как Семен помог старому Борису уладить торг насчет длинного ящика, Порфирий вошел в комнату, где лежал покойник. Он не обратил внимания ни на покойника, ни на толпу любопытных, вымерявших глазами длину умершего; все внимание его вдруг поглотилось наружностию девушки в черном платье, которая стояла подле стола, приклонясь на плечо старой женщины.
Слезы катились из ее глаз.
Сердце Порфирия забилось как будто от испуга. Он не верил глазам своим: лицо так знакомо, это Сашенька… Нет, это, верно, его сестра… Она нежнее, белее его, у ней чернее глазки, думал он.