то, что он не снял перед ним шляпы, и приказал дать ему пятьдесят розог. Наказание производилось при всех, посреди двора, в назидание остальным заключенным.
Известие о самосуде быстро облетело Петербург и другие города, вызвало общее возмущение. Даже лояльная к правительственным кругам пресса высказывала недовольство по поводу акции петербургского градоначальника.
Тогда-то Засулич, высланная из столицы за участие в нечаевском кружке в Харьков, поклялась отомстить. Приговор 193‑м показался ей самым подходящим моментом. Никому ничего не говоря, никого не ставя в известность, дочь дворянина из Смоленщины поехала в Петербург, под видом обычной посетительницы зашла в кабинет градоначальника...
Рана, однако, оказалась не смертельной, сатрап поправляется. А девушке наверняка не избегнуть виселицы. Ужасно! Еще одной жертвой пополнится список утрат...
Сергей пишет о Засулич — для той же «Общины»; он говорит о ней самые заветные слова, он провозглашает осанну героям «большого процесса», умершим, живым, осужденным на каторгу.
Радуйтесь, дорогие далекие братья! По всему миру разошлась волнующая весть о вашей победе, о светлой победе духа над деспотизмом и грубостью. И услышали ее пролетарии в самых отдаленных уголках земли... С благоговением повторяют они имена ваши, с восхищением рассказывают о вашей героической борьбе, и, вдохновленные примером вашим, отовсюду сходятся борцы под прославленные вами знамена.
Да, они сходятся! Тирании придет конец. Пусть не сегодня, не завтра, но он придет — как приходит конец ночи, мраку. Скорее же туда, где пробуждается новый день!
XIII
На родине одно событие следовало за другим. Еще не успело умолкнуть эхо от выстрела Веры Засулич, как в Одессе во время ареста вооруженное сопротивление оказал Ковальский... До сих пор не известный Ковальский... Пишут, что он организовал там и кружок «Честные люди», и типографию...
А спустя месяц после акции Засулич, в конце февраля, Валерьян Осинский покушался на заместителя киевского прокурора Котляревского.
В Петербурге вспыхнула забастовка на новой бумажной и ткацкой фабриках...
Значит, честных людей не уменьшается, как этого хочет царизм. Несмотря ни на что, они существуют, борются, терпят поражения, однако не сдаются.
Скорее же к ним!
Кравчинский с нетерпением ожидал вызова, жил и бредил всем, что происходит на родине.
В начале апреля пришла весть о суде над Засулич. Известие это было не менее радостным, волнующим, нежели сам ее выстрел.
Веру оправдали! Справедливость победила! Оправдали вопреки самым смелым ожиданиям. Петербургский суд присяжных заседателей признал ее невиновной. Девушку, покушавшуюся на жизнь генерала, одного из столпов империи... Не верилось! Но пресса, шифрованные письма друзей приносили новые подробности, новые доказательства: присутствовавшие в зале аплодировали приговору; газеты, кроме самых реакционных, одобряли гражданское поведение судопроизводителей... Когда же полиция, получив тайный приказ сразу же после суда арестовать оправданную, попыталась схватить Засулич и отвезти ее в тюрьму, толпа бросилась отбивать ее, произошло столкновение. Девушку спасли, хотя многие и пострадали, поплатились кровью...
Кравчинский не находил себе места. Никогда не было так тревожно у него на сердце, так радостно и одновременно досадно. А тут еще Клеменц, который поехал туда, поехал на «разведку», молчит, ничем не дает о себе знать. Удалось ли ему благополучно добраться, обойти полицейские заслоны, или его схватили!.. Сергей писал — он так не любил шифровать! — просил, настаивал, а там будто сговорились, как воды в рот набрали.
Ехать без вызова, без предупреждения? Свалиться как снег на голову? Товарищи могут посчитать это нарушением дисциплины... Но что же делать? Как быть в ситуации, когда ничто иное не идет в голову, ни к чему другому не лежит душа? Ждать? Но сколько, до каких пор? Разве он брался за дело для того, чтобы слоняться по заграницам, сидеть в далеких швейцариях или германиях? Его же призвание — бой, борьба... Нет, после всего этого его никаким калачом в эмиграцию не заманишь, не завлечешь... Хватит!
Но в самом деле — что делать? Уже апрель, уже, кажется, закончились все судебные процессы, почему нет вызова? Что они там делают? Или они совсем о нем забыли?..
Сергей редко выходил из дому, почти ни с кем не встречался. Ему почему-то вдруг начало казаться, что на него могут смотреть как на беглеца, но не как на политического эмигранта, именно как на беглеца, который страшится разделить судьбу друзей, товарищей, прячется от опасностей. Он стал еще более замкнут, молчалив, иногда, сидя на осточертевших ему собраниях, вечерах, думал только о своем. Какая-то несвойственная ему апатия наплывала, подтачивала силы, оставляя разве что способность понимать безвыходность положения. Но и это, думал Сергей, быстро пройдет, и тогда... останется... Впрочем, петь отходную еще рано. Рано! Так просто он не сдастся. Не сдавались ведь Герцен, Шевченко, Бакунин. Не сдастся и он. Нет! Будут новые герцеговины, новые беневенто... Он еще найдет свое место, голос его еще услышат и друзья, и враги.
Вот таким, со своими отчаянно-безысходными раздумьями, и встретился он с Драгомановым. Был вечер, они пришли в читальню, много говорили, особенно о событиях на родине. Ностальгия донимала всех, у каждого — кроме общего, главного — было оставлено на родине что-то свое, личное, что не давало покоя, приходило в сны, виделось въявь, и они говорили об этом, воспоминаниями, чувствами бередили душевные раны. Им были приятны эти воспоминания, до боли радостные и близкие, потому что другого они не имели и не могли иметь.
Кто-то, кажется, Жуковский, — да, да, именно он! — рассказывал подробности суда над Засулич, в частности, как его брат, товарищ окружного прокурора, отказался принять участие в процессе; Кравчинский слушал, время от времени посматривал на человека, сидевшего неподалеку, в сторонке, и ждал конца собрания, чтобы встретиться, познакомиться, — твердо решил сделать это именно сегодня, без проволочек, не ожидая каких-либо особых обстоятельств. Вдруг заметил, что тот встал, на цыпочках, пригибаясь, пошел к выходу. Сергей тоже поднялся.
Драгоманов стоял в коридоре, прислонившись к дверному косяку. Бледный, с тяжелой усталостью на лице.
— Вам плохо? — подошел Кравчинский.
— Ничего, — тихо ответил. — Заболело... Сжало так, что...
— Может, подать воды?
— Спасибо, пройдет.
Несколько мгновений молчали, затем Михаил Петрович сказал:
— Вот и все. Отпустило.
— И так часто случается? — спросил Сергей.
— Когда как, — болезненно улыбнулся Драгоманов.
— Вы же еще молоды.
— Говорят, молодой