Медленно выпрямился он. Перестали колотиться в испуге зубы. Успокоились руки, утихли колени. Только тогда он вошел, наконец, спокойный и прямой, в комнату, где ждал его Бакинский.
14
Бакинский нетерпеливо бросился к нему навстречу.
— Зачем вызывали? — он осекся, встретив странный, пустой взгляд Никиты.
— Меня не вы-зы-ва-ли, — произнес Никита.
Медленно стаскивал он перчатки с рук. Вдруг он заметил бурые пятна на них. «Что это? Кровь?» — Он опять почувствовал, что зубы начинают дрожать. «Чья это кровь?» — Он посмотрел на свои пальцы. На них крови не было, только мелкие царапины от крючков. Он бросился тогда к печке и швырнул перчатки в огонь. Они зашипели и вспыхнули ярким пламенем. Теперь на полу появились яркие пятна.
«А портсигар?» — догадался Никита. Он вытащил портсигар из кармана. И на нем были бурые, засохшие пятна. Кровь, всюду кровь. Проклятая кровь убитого. Он стал тщательно вытирать ее платком. Он бросил платок в огонь. Потом вспомнил о кармане, в котором лежал портсигар, выдрал карман — бурые пятна крови были и здесь — и гоже бросил в огонь. Он готов был и сам броситься вслед за вещами в огонь, чтобы очиститься, — ему казалось, пятна крови горят у него на щеках, на руках, на лбу.
Бакинский следил за ним испуганным взглядом.
— Ты убил его? — наконец прошептал он. Никита нетерпеливо пожал плечами.
— Что же делать? Что же делать? — испуганно заметался по комнате Бакинский. — Сейчас все обнаружится... надо спасаться... Надо бежать... — Он метался по комнате, опрокидывая вещи, спотыкаясь, хватаясь то за пальто, то за чемодан. — Что делать? — стонал он и плакал. — Что ты наделал?
— Сядь, — брезгливо скомандовал ему Ковалев. — Сядь и молчи. — Медленно стащил он с себя шинель, повесил на крюк на стене. Снова подошел к печке. Тряпки догорали. Он засмеялся сухим, колючим смехом.
— Ну вот, теперь все в порядке.
С удивлением рассматривал он свои пальцы. Его поразило, что они остались такими же, как были. Белые холеные пальцы с розоватыми острыми ногтями. А ведь он душил ими человека. Человека — творца природы. Он захохотал. Его смех успокоил Бакинского.
— Никто не видел? А, понимаю. Да, он не приходил сюда. Хозяева ничего не знают. Да, да, понимаю. Восхищаюсь. Но как, как это произошло? — шептал он. — Ты застрелил его? Это неосторожно. — Он поморщился. — Нужно было душить, — он пошевелил своими бледными скрюченными пальцами. — А, ты так и сделал? Хорошо! А он? Он хрипел? Барахтался?
Почувствовав себя в безопасности, Бакинский говорил и говорил об убийстве. Он хотел подробностей. Он выспрашивал со жгучим и болезненным любопытством о всех деталях, и даже Ковалеву показался отвратительным этот сладострастный шепот сообщника. Но он не мог побороть искушения и стал хвастаться. Теперь, когда весь ужас остался позади, ему казалось, что держал он себя во время этой сложной и трудной операции молодецки. Все его действия были исполнены смысла и осторожности. Как спокойно и ловко провел он всю партию до конца. Это была симфония, разыгранная опытным дирижером. Он хотел, чтоб об этом стало известно Генералу. Теперь Генерал может убедиться в том, что Ковалев достоин больших дел и серьезных поручений. Искоса он следил за приятелем. Тот сидел, зажав по своей привычке руки между коленями и сгорбившись.
— Я завидую тебе, Никита! — вздохнул Бакинский. — Вот ты убил человека. Этими пальцами... Я бы не смог... Тем более Гайдаша. Бедный Алеша! А ведь я любил его. Мы были, как это пишется в «Золотой библиотеке», друзьями детства. У него были красивые ясные глаза, немного азиатские, но умные и смелые. Странно говорить об Алексее «он был». Всего три часа тому назад он стоял здесь у порога, — он вздрогнул и боязливо посмотрел на дверь. — Как странно! Он жил, рос, мечтал. Но вот пришли мы — и нет его. А я любил. Искренне любил и верил в него. Несмотря ни на что... Знаешь, детство... Романтика юной дружбы. Я всегда был сентиментален. Видишь, плачу? — Он встал и высморкался. — Так его нет уж больше в живых? Как странно! Но мы все умрем. Жизнь — это...
Его болтовня становилась невыносимой. Она вызывала в памяти Никиты образ человека, которого он хотел бы скорее забыть. Резко оборвал он Бакинского и снова стал говорить о себе, о своих планах, о том, что ему нужно вырваться, наконец, из этого захолустного гарнизона. Он не мог себе отказать в удовольствия уколоть сообщника:
— Я устранил Гайдаша только потому, что знал: ты сдрейфишь на первом же допросе и выдашь всех.
Бакинский сделал протестующее движение. Но Ковалев только презрительно и брезгливо улыбнулся — уголками рта.
15
...Он помнил только, что когда через долгие часы пришел в себя, то очень обрадовался тому, что жив. Жив! жив! Он трогал рукой снег и чувствовал его холод. Он поднял руку, подышал на нее — и почувствовал тепло. Он дышал и видел, как клубится пар — это его дыхание, это — жизнь! Он увидел, как подымается в горах бледный рассвет, как стихает метель, он услышал свист ветра и скрип деревьев. Он был жив, мокрые хлопья снега таяли на его лице.
— Жив! — он закричал это. Крик вырвался из его груди как стон, как радостный вопль. Никогда не думал он, что так хорошо чувствовать себя живым! А-а! Он будет жить! Мять траву... Целовать Шушанику... Он увидит весну, лето и осень... Он вернется в Донбасс... Мать... Товарищи... Он будет бродить... плыть... летать... бегать... Степь в цвету... Дальняя дорога...
Но голова, бедная голова, как все туманно в ней! Нестерпимая боль в затылке... Кузницы в висках... Кто-то бьет, бьет молотками... Остановитесь! Я так еще слаб!.. — Как в бреду вспоминал он то, что случилось с ним. Он шел, нет, наклонялся... Потом удар... Вдруг отчетливо представилось лицо Ковалева в тот момент, когда наносил он свой удар. Перекошенное злобой лицо, закушенные губы... Алексей закрыл глаза — но снова видел это лицо мертвенно-синее и закушенные со злостью губы.
— Ну, бей, бей! — прошептал он тихо. — Бей. Что же? Боишься?
— Боишься? Боишься? — шипел он. — Меня боишься? Полуживого? Что ты кричишь? Я не слышу.
— Врешь! — закричал он хрипло. — Врешь, меня нельзя убить, врешь!
Он бормотал еще много раз:
— Врешь, врешь, врешь...
Потом сказал:
— Уйди! Я один пойду. Мне надо идти.
Он открыл глава. По-прежнему лежал он в сугробе. Робкие тени рассвета... «Что же я лежу? Мне надо идти... Меня ждут... Надо идти... Надо сказать... Враги в городе... Враги... Враги...» Он попытался встать, но с ужасом понял, что тело не повинуется ему. Со злостью рванулся вперед и, застонав от боли, упал.
Странную слабость чувствовал он во всем теле. Словно все было переломано, перебито и сам он — мешок костей, выброшенный на свалку.
«Значит, я все-таки умру», — испуганно подумал он и опустил голову. Она мягко стукнулась затылком о снег.
Долго лежал он так, глядя в небо чуть приоткрытыми, опухшими глазами.
«Это я в последний раз вижу небо... Надо запомнить... Серое... Чудесное...»
— Но я не могу, не должен умереть! — застонал он, споря с кем-то. — Я ничего не сделал, не видел... Я хочу многое еще сделать... Я хочу жить! Ну-у!
С криком выбросил он вперед непокорные руки и, обессиленный, тяжело дыша, опрокинулся назад.
— Кончено...
Он лежал на спине и тихо стонал.
— Вот умираю... Кончено... Хорошо, пусть... Как Семчик... Тяжело дышать... Больно мне... Больно... Тяжелая какая голова... Хорошо. Пусть. Пусть... Ох! Пить! Сухо...
«А они? — вдруг мелькнула мысль. — А они? Ковалев и Бакинский? Они будут жить? Они будут бродить по земле? Их дыхание... гнусное... нашим воздухом... когда для меня воздуха нет... О!»
Он стиснул зубы и, плача от боли, стал переворачиваться со спины на живот.
— Врешь! — хрипел он. — Врешь!
Теперь все свои силы и волю призвал он на помощь. Перевернуться! Он старался не стонать и не плакать. Медленно и осторожно, экономя остатки сил, подымал он левую руку и туловище. Локтем правой руки уперся в снег. На ноги он не надеялся, они были не его, чужие, налитые чудовищной тяжестью. Он передохнул, стараясь сохранить все завоеванные позиции. Локоть дрожал. «Ничего, ничего, сейчас... Еще немного... Ну!» — и, собрав остатки сил, разом перевернулся на живот.
Измученный, он припал горячим лицом к снегу и стал лизать его, фыркая и задыхаясь. Потом впился губами в мягкую холодную кашицу. Стал глотать... Все обожгло внутри... Приятная судорога... Стало легче... Хорошо.
Медленно пополз он вперед, упираясь локтями, в которые верил все больше и больше, и волоча тяжелые, не свои ноги. «Врешь! Доползу! Надо! Врешь! Доползу!» В его сознании, то угасающем, то необыкновенно остром, теперь жила только одна эта мысль: «Доползти». Он стискивал зубы и упрямо шептал: «Доползу!» Каждое движение вызывало в нем боль, каждый сантиметр дороги он оплачивал нестерпимой мукой. Он старался сначала не стонать и не жаловаться, но заметил, что если стонать — боль переносится легче. Он стал тогда стонать чаще. Никто не слышал его, он мог стонать и плакать, но думал он упрямо одно: «Доползу!»