В эту минуту решение ее было принято.
Гнев, чувство оскорбленной гордости и справедливости отныне руководили ее поступками.
Войдя к себе, она наскоро поцеловала свежие щечки ребенка и тут же побежала в комнату матери.
— Мама, одевайтесь скорее!.. Мы уезжаем… Уезжаем немедленно.
Старая дама не спеша поднялась с кресла, с сожалением расставаясь с часовой цепочкой, которую она чистила с бесконечными предосторожностями, втыкая булавку в каждое ее звено. Клер с трудом удержалась от нетерпеливого движения.
— Скорее!.. Скорее!.. Укладывайте ваши вещи.
Голос у нее дрожал. Она оглядела комнату матери, и эта сверкающая чистота, забота о которой постепенно превратилась в манию, привела ее в ужас. Она переживала одну из тех страшных минут, когда одна утраченная иллюзия заставляет нас терять и все остальные, и перед нами вдруг раскрывается вся глубина человеческого несчастья. Клер впервые поняла, как была она одинока, живя рядом с полупомешанной матерью, неверным мужем и слишком еще маленьким ребенком. Но это только укрепило Клер в ее решении.
Скоро весь дом занялся приготовлениями к поспешному и неожиданному отъезду. Клер торопила растерявшуюся прислугу, одевала мать и девочку, веселившуюся среди всей этой суматохи. Ей хотелось уехать до возвращения Жоржа, чтобы он, придя домой, нашел колыбельку пустой, дом покинутым. Куда она поедет? Она и сама еще не знала. Может быть, к тетке в Орлеан, может быть, в Савиньи — все равно куда. Лишь бы убежать, вырваться из этой атмосферы лжи и обмана.
Так думала она, укладывая у себя в комнате чемоданы и собирая вещи. Мучительное занятие! Каждый предмет, которого она касалась, пробуждал в ней целый рой мыслей и воспоминаний — ведь так много от нас самих оставляем мы в наших вещах! Достаточно было знакомого запаха саше, рисунка кружев, чтобы вызвать у нее слезы. Вдруг через полуоткрытую дверь до нее донеслись чьи-то тяжелые шаги в гостиной, затем кто-то тихонько кашлянул, как бы предупреждая о своем присутствии. Она подумала, что это Рислер — только он один имел право так запросто входить к ней. При мысли, что она увидит сейчас его лицо с неискренним выражением, его лживую улыбку, она почувствовала таков отвращение, что бросилась к двери, чтобы затворить ее.
— Я никого не принимаю.
Но дверь не поддавалась, и в отверстие просунулась квадратная голова Сигизмунда.
— Это я, сударыня, — тихо проговорил он. — Я пришел за деньгами.
— За какими деньгами? — спросила Клер, совершенно забыв, зачем она ездила в Савиньи.
— За деньгами для завтрашнего платежа. Господин Жорж сказал мне, уходя, что я получу их у вас.
— Ах, да… правда… Сто тысяч франков… Но у меня их нет, господин Планюс, у меня ничего нет.
— Значит, — промолвил кассир каким-то угасшим голосом, словно говорил сам с собой, — значит, банкротство…
Он медленно повернулся и вышел.
Банкротство!..
Она села, охваченная ужасом, подавленная горем.
За последние несколько часов крах семейного счастья заставил ее забыть о крахе фирмы; теперь она вспомнила об этом. Итак, ее муж разорен.
Вернувшись домой, он узнает о катастрофе и в довершение всего увидит, что его жена и ребенок уехали, что он остался один среди полного разгрома.
Один… Этот мягкий, слабохарактерный человек, умеющий только плакать, жаловаться и грозить жизни кулаком, как ребенок. Что будет с ним, несчастным?
Она жалела его, несмотря на всю его вину перед вей.
Вдобавок, у нее мелькнула мысль, что ее отъезд истолкуют как бегство от банкротства, от нищеты.
Жорж может подумать: «Вот если б я был богат, она простила бы меня».
Неужели она заронит в нем это сомнение?
Одной мысли об этом было достаточно, чтобы заставить великодушную и гордую Клер переменить ее решение. Мгновенно в ней улеглось все ее отвращение, утих гнев, и, словно внезапно прозрев, она ясно увидела, в чем ее долг. Когда пришли сказать, что ребенок одет и чемоданы упакованы, ее новое решение было уже принято.
— Не надо… — сказала она тихо. — Мы не едем.
III. СРОК ПЛАТЕЖА!
Часы на башне Сен-Жерве пробили час ночи. Было так холодно, что мелкий дождь замерзал в воздухе и, превращаясь в снег, устилал тротуары белым хрустящим покровом.
Рислер возвращался из пивной. Кутаясь в пальто, он быстро шагал по пустынным улицам Маре.
Добряк Рислер был счастлив. Он только что отпраздновал в обществе двух своих верных заемщиков, Шеба и Делобеля, свой первый выход, окончание длительного затворничества, во время которого он наблюдал за изготовлением печатной машины, переживая все сомнения, все радости и разочарования изобретателя. Это тянулось долго, очень долго. В последнюю минуту был обнаружен дефект. Сцепка плохо действовала; пришлось снова браться за чертежи и вычисления. И вот наконец сегодня сделали пробу новой машины. Все удалось как нельзя лучше. Добряк торжествовал. Ему казалось, что он выплачивает долг, предоставляя фирме Фромон выгодное изобретение, которое, облегчая труд и сокращая число рабочих часов, удвоит доходы и известность фабрики. Он шел, окрыленный мечтами, и его шаги звучали гордо, в такт с уверенным и радостным течением его мыслей.
Сколько замыслов, сколько надежд!
Теперь можно будет их аньерскую дачу — Сидони с некоторых пор не называла ее иначе как лачугой — заменить красивым поместьем в десяти — пятнадцати милях от Парижа; можно будет увеличить пенсию Шебу, чаще помогать Делобелю, несчастная жена которого убивала себя работой, и, наконец, у него появится возможность вернуть Франца. Это было его самое заветное желание. Он не переставал думать о бедном мальчике, жившем в чужой стране с нездоровым климатом и отданном на волю тиранической администрации, которая предоставляла своим служащим отпуск, а затем без всякого объяснения требовала их немедленного возвращения. Рислер все еще не мог успокоиться после внезапного и непонятного отъезда Франца: короткое пребывание брата, не дав ему времени насладиться его обществом, только оживило все его воспоминания об их былой привязанности и совместной жизни. И он рассчитывал, когда его печатная машина будет пущена в ход, найти на фабрике местечко для Франца, где тот мог бы приложить свои знания и завоевать положение. Как и всегда, Рислер думал только о счастье других. Ему хотелось, чтобы все около него были довольны я улыбались, — это было его единственное эгоистическое желание.
Все время ускоряя шаги, он дошел до угла улицы Вьей-Одриет. Перед домом стояла длинная вереница экипажей. Отблеск их фонарей, падавший на улицу, темные силуэты кучеров, прятавшихся от снега за выступы и в углубления, сохранившиеся в старых особняках, несмотря на ровно вытянувшуюся линию тротуаров, оживляли пустынный и тихий квартал.
«Да, правда!.. — подумал добряк. — Ведь у нас бал». Он вспомнил, что Сидони устраивала сегодня большой музыкально-танцевальный вечер, от присутствия на котором она, впрочем, освободила его, «зная, что он очень занят». Этот праздник, отголосок которого долетел до него, когда он строил планы и мечтал о богатстве и связанной с ним возможности проявлять щедрость, окончательно развеселил его и преисполнил гордости. Не без важности толкнул он тяжелые ворота, приоткрытые для въезда приглашенных, и увидел, что весь второй этаж особняка в глубине сада сверкает огнями.
За колеблющимися тюлевыми занавесками мелькали тени. Приглушенные звуки оркестра, то нараставшие, то затихавшие, казалось, сопровождали движения таинственных видений. Там танцевали. На минуту Рислер остановил свой взгляд на фантасмагории бала, и в маленькой комнатке, примыкавшей к гостиной, он узнал силуэт Сидони.
Стройная в своем роскошном наряде, она стояла в позе хорошенькой женщины перед зеркалом. Позади нее другая тень, поменьше, — вероятно, г-жа Добсон — поправляла какой-то беспорядок в ее туалете, быть может, раввязавшийся на шее бант, длинные концы которого, развеваясь, падали на мягкие складки шлейфа. Все было очень неясно, но изящество женщины чувствовалось даже в этих едва угадываемых линиях, и Рислер долго стоял, любуясь женой.
Какой поразительный контраст с первым этажом! Там не было огней, только в спальне с лиловыми обоями горела лампочка. Рислер обратил внимание на эту мелочь, и, так как дочка Фромонов была несколько дней тому назад больна, он забеспокоился: ему вдруг вспомнилось странное волнение г-жи Фромон, быстро пробежавшей мимо него утром, и он вернулся к будке Ахилла, чтобы узнать, в чем дело.
Дворницкая была полна народу. Кучера грелись у печки и, дымя трубками, оживленно болтали, смеялись. При появлении Рислера водворилось глубокое молчание — насыщенное любопытством, испытующее, насмешливое молчание. Очевидно, говорили о нем.
— Разве ребенок Фромонов все еще болен? — спросил он.