Сезанн, только потому, что это был постер Института искусств с информацией о выставке Сезанна внизу, под картиной, натюрмортом, который, кстати, странным образом нервировал, потому что в перспективе или стиле было что-то не так, отчего стол казался колченогим, а яблоки – почти квадратными). Репродукции висели, очевидно, для того, чтобы пациентам было на чем остановить взгляд, потому что многие во время разговора любят глазеть по сторонам или рассматривать то, что висит на стенах. Хотя лично мне было несложно бо́льшую часть времени смотреть на доктора Густафсона. У него был талант расслаблять людей, тут не поспоришь. Хотя я не питал иллюзий, что благодаря этой способности он обладает достаточной проницательностью или интеллектуальной мощью, чтобы найти способ на самом деле мне помочь.
Существует простой логический парадокс – я называю его «парадокс фальшивости», – и я более-менее самостоятельно открыл его на курсе математической логики. Помню, это был большой курс для студентов-выпускников, проходивший дважды в неделю в аудитории с профессором за кафедрой, а по пятницам – в небольших дискуссионных группах, которые вел лаборант – всю жизнь, казалось, посвятивший математической логике. (Плюс все, что надо было для пятерки, – сидеть с методичкой, редактором которой был наш препод, и запоминать всякие типологии аргументов, нормальные формы и аксиомы первого порядка, то есть курс был таким же чистым и механическим, как сама логика, – в том смысле, что если вложишь время и усилия, то получишь на выходе хорошую оценку. До парадоксов вроде парадоксов Рассела и Берри и теоремы о неполноте мы дошли только в самом конце семестра, и их не было на экзаменах.) Парадокс фальшивости заключается в том, что чем больше времени и усилий вкладываешь, чтобы казаться впечатляющим и привлекательным для других, тем менее впечатляющим и привлекательным чувствуешь себя сам – то есть ты фальшивка. И чем больше чувствуешь себя фальшивкой, тем сильнее пытаешься создать впечатляющий или приятный образ себя, чтобы другие не догадались, какой ты на самом деле поверхностный и фальшивый. Логически можно предположить, что, как только умный девятнадцатилетний парень узна´ет об этом парадоксе, он тут же перестанет быть фальшивкой и просто будет собой (что бы это ни значило), ведь он догадается, что жизнь фальшивки – это жестокий бесконечный регресс, неизбежно ведущий к страху, одиночеству, отчуждению и т. д. Но тут есть другой парадокс, более высокого порядка, у него нет даже вида или названия – я не перестал, не смог. Открытие первого парадокса в возрасте девятнадцати лет лишь проиллюстрировало мне в красках, каким я был пустым фальшивым человеком как минимум еще с того случая в четыре года, когда я солгал отчиму, потому что как-то осознал во время его вопроса, не я ли разбил вазу, что если скажу, что я, но «сознаюсь» несколько неуклюже, неубедительно, то он мне не поверит и решит, что на самом деле это моя сестра Ферн, биологическая дочь моих приемных родителей, разбила старинную вазу мозеровского стекла, которую мачеха получила по наследству от биологической бабушки и обожала до умопомрачения, плюс это приведет его к мысли или убедит в том, что я добрый, любящий сводный брат, который настолько хотел защитить Ферн (а она мне и на самом деле нравилась) от неприятностей, что готов соврать и принять наказание за нее. Я непонятно объясняю. Все-таки мне было всего четыре, и это осознание пришло ко мне не так, как я только что описал, но скорее в плане чувств, ассоциаций и определенных мысленных вспышек, в которых я видел лица приемных родителей с разными выражениями. Но это так быстро произошло, всего лишь в четыре года, – я выяснил, как создать определенное впечатление, зная, какой эффект произведу на отчима, неубедительно «сознавшись», что это я ударил Ферн по руке, отнял у нее хулахуп, сбежал вниз по лестнице и начал крутить обруч в столовой прямо рядом с сервантом со всеми старинными стеклянными сервизами и статуэтками мачехи, а Ферн, позабыв о руке и хулахупе, испугавшись за вазу и прочую посуду, сбежала по лестнице с криками, напоминая мне о важности правила никогда не играть в столовой… Я понял, что, намеренно солгав неубедительно, могу получить все то же, что, предположительно, дала бы прямая ложь, плюс образ благородного и готового на самопожертвование сына, плюс порадую приемных родителей, потому что они всегда радовались, если их дети как-нибудь проявляли характер, так как не могли не думать, что это благоприятно отражается на их образе воспитателей характеров. Я потому описываю это все так долго, торопливо и неуклюже, что хочу в точности передать воспоминание, как меня внезапно озарило, пока я смотрел на большое доброе лицо отчима с двумя самыми большими осколками мозеровской вазы в руках, который старался казаться сердитей, чем был на самом деле. (Он всегда думал, что самые ценные вещи следует хранить где-нибудь подальше в безопасном месте, тогда как мачеха скорее считала, что какой смысл иметь что-то дорогое, если не можешь поставить это там, где оно будет приносить людям удовольствие.) В голове очень быстро вспыхнуло, как выставить себя в определенном свете и заставить его прийти к определенной мысли. Помни, мне было всего-то четыре. И не буду врать, будто мне стало стыдно – по правде сказать, чувствовал я себя отлично. Я чувствовал себя могучим, умным. Это примерно как смотреть с деталькой в руках на пазл и не понимать, куда в общей картине она подходит или как ее вставить, осматривать все отверстия и внезапно вмиг увидеть, безо всякой причины, которую можно объяснить словами, что если определенным образом детальку повернуть, то она подойдет, и она подходит, и, может, лучший способ все объяснить – сравнить с этим крошечным мигом, когда вдруг чувствуешь, что ты связан с чем-то большим и куда более цельным, как деталька в пазле. Единственное, что я упустил и не предвидел, – реакцию Ферн на то, что ее обвинили за вазу и что ее наказали, и потом еще больше наказали, когда она продолжала отпираться, что играла в столовой, а приемные родители стояли на том, что их куда больше расстраивает и разочаровывает ее ложь, нежели ваза, которая, по их словам, всего лишь материальный объект и не настолько критически важна в общей картине мира. (Приемные родители так и говорили – они были приверженцами высоких идеалов и ценностей, гуманистами. Их главным идеалом была абсолютная честность в семейных отношениях, а ложь в их родительском представлении считалась худшим, самым разочаровывающим проступком. Кстати, как правило, они воспитывали Ферн чуть жестче,