В детстве у меня не было мыслей о писательстве. По русскому языку "трешка", по литературе тоже. Всего четыре четверки в аттестате по второстепенным предметам, типа астрономии. Но когда поступил в Архангельский механический техникум, после первого курса поехали помогать на Пинегу, в глухую деревню. Жили в избе у охотника. Такой матерый дед, убил тридцать три медведя, потом бросил, потому что шкуры медвежьи подешевели. Ему лет шестьдесят пять было. Нос картошиной, глаза глубоко сидящие, удивительно синие. Весь взлохмаченный, кряжистый, щеки пламенеют. Руки - кувалды. Вечно похохатывает. В его избе - ничего железного. Старый деревянный быт с XVII века. Единственная примета ХХ века - зеркальце в пластмассовой оправе. Остальная утварь вся деревянная. Даже чашки. И миски. И пара горшков чугунных.
Он мне рассказывал свои истории. Когда я вернулся в Архангельск, вдруг захотелось это записать. Значит, была какая-то склонность. Никому больше не захотелось, а нас человек пятнадцать жило у деда. Я сел и в тетрадке записал его историю о дезертире, как он бежал с войны в 1944 году, как поселился в лесу, в тайге глухой, и жена каждую ночь шла за двадцать километров, носила еду. И он в конце концов повесился. Жена выкопала яму и захоронила его. Чтобы на семью, на детей не пало бесчестье. А сама с детьми уехала. Почему-то я не о самом старике написал, а одну из его историй пересказал и послал в "Юность". Через месяц пришел ответ, что, мол, напечатать не можем. На какое-то время я перестал совсем писать. Как будто наваждение кончилось. Никакого следа не оставило.
Потом, после техникума, призвали в армию. Я служил в войсках правительственной связи. Там я и хором руководил, оформлял Ленинскую комнату, стенгазету. Вернувшись из армии, учился на подготовительных курсах в Ленинграде и работал на Адмиралтейском заводе. Стал стихи пописывать. Брат у меня там уже жил, пришел в общежитие, почитал мои стихи. Говорит: "Ну и поступай в университет". А у меня же был аттестат зрелости и диплом техникума. Поступил в университет на факультет журналистики. Характер у меня был отчаянный тогда. Конечно, писал я плохо. Был графоманом. Этот графоманский процесс длился года четыре. Были какие-то рассказы, далекие от действительности. Графоман не может писать о том, что он видит. Графоман всегда придумывает, пишет о том, чего не видел и не знал, и язык ему отказывает. Детали пропадают. Очарования жизни нет, никаких живых образов. Такая грубая мешковина вместо образов.
В. Б. А ты, Володя, никогда не задумывался, как рождается писатель? Как рождается художник? Это же не чистописание. Сто раз переписал текст и достиг совершенства. Что это? Прозрение? Язык, который тебе не подчинялся, вдруг волшебно раскрывает свои богатства. Такие тонкости психологические вдруг подмечаются, такие метафоры... Что это за мистический процесс рождения писателя?
В. Л. Думаю, все писатели несуразно начинают. Должно пробиться некое сердечное око. Все прошли стезю ученичества, но не все стали мастерами. И Валя Распутин какие-то очерки в газете писал. Даже гений начинает с подражаний и эклектики. Нет знания натуральной жизни. Сладости ее познания. Только тогда писатель становится великим, будь то Гоголь или даже Пушки, когда идет от познания жизни. Вот и меня поначалу тянуло на красивости. "Зори, как стрелецкий кафтан", к примеру. Эти эпитеты мне так нравились! Они казались величественными. Помню, показывал сокурсникам в университете и говорил: "Посмотрите, как здорово". Много стихов печатал уже после университета, когда работал в архангельской газете "Правда Севера". Даже подготовил сборник, хорошо, что он не вышел. Сотни две стихов... Но потом я понял, что это графомания. Что-то в человеке, видимо, прорезается, если заложено от Бога. Все-таки сначала идет накопление впечатлений, знаний, чувств внутри души, погружение в человеческие страдания, когда сотни судеб переломанных перед тобой проходят. Слушаешь рассказы вдов военных или бывалых поморов. А народ-то у нас говорлив и всегда готов душу излить.
Я себя считаю каким-никаким литератором с очерка о Марфе Дмитриевне Кривополеновой, нашей поморской сказительнице. Он впервые был опубликован в журнале "Север". А потом о Писахове Степане Григорьевиче.
Что случилось? Внутри во мне зазвучала тонкая музыка. Я думаю, что она возникает в каждом настоящем писателе. А может и уйти, покинуть уже известного мастера. Эта музыка позволяет как бы по наитию выцарапывать слова, которых ты даже и не знал вроде бы. И не помнил в жизни. Под небесные погудки слова прорастают из нети. Так и пошло.
В. Б. А как определить, когда она приходит, когда уходит? Помню, в последние годы перед смертью искреннейший человек, наш с тобой друг Боря Примеров горько говорил: "Просыпаюсь, а стихов в душе нет. Нет ни строчки". Очевидно, он и имел в виду эту музыку, а простым версификаторством не желал заниматься, хотя мастерства было с избытком. Мы недавно говорили здесь, в Переделкине, с Борей Екимовым: что лучше, как Михаил Шолохов, перестать писать, когда запал вышел, или вытягивать из себя строчки и в восемьдесят лет, роняя свою репутацию и свой авторитет? Сколько даже сверстников твоих уже пишет вхолостую, запал небесный заканчивается, и начинается занудная старческая графомания. Тот же Битов нынешний, тот же Бакланов... Но чувствует ли сам писатель наличие в себе этой тонкой музыки, эти небесные погудки?
В. Л. Музыка определяет стиль писателя. Чтобы понять стиль писателя, надо разгадать, услышать его музыку. Даже количество гласных и согласных у каждого писателя различно. Любая настоящая фраза музыкальна. Ее можно петь. А дальше уже, как ни парадоксально, писатель начинает воевать с этой музыкой. С тем благословенным даром, который Господь послал. Начинаешь превращать эту единственную ноту в некий хорал. Начинаешь придумывать оркестровку.
В. Б. Значит, Володя, музыка дается от Бога, а уже оркестровка - это работа над собой, работа над стилем, это уже профессионализм. Есть чистые профессионалы, кому Бог музыки не дал, они и берут одной оркестровкой профессиональной. С другой стороны, кому дано от Бога, не должен лениться, на одном стихийном таланте, без культуры письма сильным писателем не станешь. Сколько их было, спившихся и быстро сгоревших русских талантов, пробующих выехать на одной ноте, на одной мелодии?! Ты описывал свой внутренний рост. Но были ли учителя? Были ли литературные кумиры? Кому подражал? На кого мечтал быть похожим? Кто-то влиял на тебя литературно? Хотя бы те же северные писатели - Писахов, Шергин? Они тебе что-то дали?
В. Л. Меня в детстве бабушка на какой-то период унесла из дома от матери, та часто болела, и уже трехлетним я жил у бабушки. И до восьми лет у нее провел. Я даже матери не помнил, считал, что это какая-то тетя, а бабушку звал матерью своей. Она меня рано научила читать. Тем и испортила. В пять-шесть лет я читал уже толстые книги. Поэтому, когда я пришел в первый класс и мне сказали, что надо учить буквы и по слогам читать "ма-ма мы-ла ра-му", я весь букварь прочитал залпом. Меня стали ругать. Мне неинтересно стало учиться. Так до конца школы интерес и не проснулся. До четвертого класса я учился на "отлично", но мне было скучно. Бросил учиться совсем. И привык во время уроков читать книги. Гвоздик выдернешь в парте, на колени книгу и читаешь все уроки. У меня дядя работал в райкомовской библиотеке, там были все книги. Вся мировая классика. Я прочитал всего Золя, восхищался природной стихией, меня поразили сцены, как женщина рожает. Прочитал всего Джека Лондона, Теодора Драйзера, всю французскую романтическую литературу, всего Виктора Гюго, всего Мопассана. Всю классическую европейскую литературу прочитал и больше к ней не возвращался. Это все в меня вошло. Прекрасный реализм человеческой жизни. А потом уже прочитал и наших северных писателей. Но в юности у меня не было учителей в литературе. Я поглощал ее без всяких воспитательных целей.
В мой мозг погружалось и там пылью зарастало. Но что из нее вошло в меня как писателя, я даже не знаю. Только знаю, что с пятого класса я жил западной классической литературой. И потому признаю, что не был увлечен русской литературой. Читал то, что полагалось по программе. "Молодую гвардию", "Как закалялась сталь", но из этих книг ничего не помню. Ни Достоевского, ни Есенина тогда не знали. В библиотеке не было. Бунина не знали. Мой багаж русской литературы был очень скуден. Советские романы Неверова, Панферова и других следа не оставили. Вскормлен я именно европейской классической литературой. Во мне было много романтического. Та жизнь, о которой читал, казалась необыкновенно прекрасной. Завораживающей, даже несмотря на все беды героев. "Лютый зверь", "Западня", "Земля" Эмиля Золя - какая прекрасная жизненная литература! В университете, конечно, читал, что положено перед экзаменами, к утру прочитал, экзамен сдал и забыл. Так что в литературе я был тоже как звереныш, никакого учителя, никакого влияния. Духовного влияния как на молодого писателя на меня никто не оказал. Так получилось, что я не знал ни Толстого, ни Достоевского, ни Бунина, ни Набокова, ни Лескова, ни Ремизова. Позднее, конечно, прочел, но уже просто как читатель.