Она лежала долго, потом встала на четвереньки. У нее дрожали, подламываясь, руки. Григорий ясно видел это. Качаясь, поднялась на ноги и, растрепанная, чужая и незнакомая, обвела окошки долгим-долгим взглядом.
И пошла, цепляясь одной рукой за кустики жимолости, другой опираясь о стену и отталкиваясь…
Григорий прыгнул с перегородки, растирая ладонью горло; он задыхался.
У дверей ему кто-то, он даже не помнил кто, деловито и ясно сказал:
– Вякнешь кому – истинный Христос, убьем! Ну?
На занятиях взводный офицер, увидев оторванную пуговицу на шинели Григория, спросил:
– Кто тебя тягал? Это еще что за мода?
Григорий глянул на кружок, вдавленный в сукне оторванной пуговицей; пронизанный воспоминанием, в первый раз за длинный отрезок времени чуть-чуть не заплакал.
III
Над степью – желтый солнечный зной. Желтой пылью дымятся нескошенные вызревшие заливы пшеницы. К частям косилки не притронуться рукой. Вверх не поднять головы. Иссиня-желтая наволока неба накалена жаром. Там, где кончается пшеница, шафранная цветень донника.
Хутор скочевал в степь. Косили жито. Выматывали в косилках лошадей, задыхались в духоте, в пряной пыли, в хрипе, в жаре… Ветер, наплывавший от Дона редкими волнами, подбирал полы пыли; марью, как чадрой, кутал колючее солнце.
Петро, метавший с косилки, выпил с утра половину двухведерной баклаги. Пил теплую противную воду, и через минуту ссыхалось во рту, мокли рубаха и портки, текло с лица, шкварился в ушах немолчный трельчатый звон, репьем застревало в горле слово. Дарья, укутав платком лицо, расстегнув прореху рубашки, копнила. В ложбинке меж побуревших грудей копился серый зернистый пот. Лошадей, запряженных в косилку, гоняла Наталья. У нее свекловицей рдели опаленные щеки, глаза слезились. Пантелей Прокофьевич ходил по рядам, как искупанный. Мокрая, непросыхающая рубаха жгла тело. Казалось, что не борода стекает у него с лица на грудь, а черная растаявшая колесная мазь.
– Взмылился, Прокофич? – крикнул с воза, проезжая мимо, Христоня.
– Мокро! – Прокофьевич махнул рукой и захромал, растирая подолом рубахи скопившуюся на животе влагу.
– Петро, – крикнула Дарья, – ох, кончай!
– Погоди, загон проедем.
– Перегодим жару. Я брошу!
Наталья остановила лошадей, задыхаясь, будто она тянула косилку, а не лошади. К ним шла Дарья, медленно переставляла по жнивью черные, потертые чириками ноги.
– Петюшка, тут ить пруд недалеко.
– Ну уж недалеко, версты три!
– Искупаться бы.
– Покель дойдешь оттель… – вздохнула Наталья.
– И черт-те чего идтить. Коней выпрягем, и верхи!
Петро опасливо поглядел на отца, вершившего копну, махнул рукой.
– Выпрягайте, бабы!
Дарья отцепила постромки и лихо вскочила на кобылу. Наталья, ежа в улыбке растрескавшиеся губы, подвела коня к косилке, примащивалась сесть с косилочного стула.
– Давай ногу, – услужил Петро, подсаживая ее.
Поехали. Дарья с оголенными коленями и сбитым на затылок платком поскакала вперед. Она по-казацки сидела на лошади, и Петро не утерпел, чтобы не крикнуть ей вслед:
– Эй, гляди, потрешь!
– Небось! – отмахнулась Дарья.
Пересекая летник, Петро глянул влево. Далеко по серой спине шляха от хутора быстро двигался меняющий очертания пыльный комок.
– Вéрхи какой-то бегет. – Петро сощурился.
– Шибко! Ты гля, как пылит! – удивилась Наталья.
– Что б такое? Дашка! – крикнул Петро рысившей впереди жене. – Погоди, вон конного поглядим.
Комочек упал в лощину, выбрался оттуда, увеличенный до размеров муравья.
Сквозь пыль просвечивала фигура верхового. Минут через пять стало видно отчетливей. Петро всматривался, положив на поля соломенной рабочей шляпы грязную ладонь.
– Так недолго и лошадь запалить, намётом идет.
Он, нахмурившись, снял с полей шляпы руку, некое смятение коснулось его лица и застыло на развилке приподнятых бровей.
Теперь уже ясно виден был верховой. Он шел броским намётом, левой рукой придерживал фуражку, в правой вяло вился запыленный красный флажок.
Он проскакал мимо съехавшего со шляха Петра так близко, что слышен был гулкий хрип коня, вдыхавшего в легкие раскаленный воздух, крикнул, оскалив квадратный серо-каменный рот:
– Сполóх!
На след, оставленный в пыли подковой его коня, упала желтоватая пена. Петро проводил глазами конного. Одно осталось у него в памяти: тяжкий хрип полузагнанного коня и, когда глянул вслед ему, – мокрый, отливающий стальным блеском круп.
Не осознав еще окончательно подступившего несчастья, Петро тупо оглядел трепещущую в пыли пену, степь, сползающую к хутору волнистым скатом. Со всех концов по желтым скошенным кулигам хлеба скакали к хутору казаки. По степи, до самого желтеющего в дымчатой непрогляди бугра, вздували комочки пыли всадники, а там, где, выбравшись на шлях, скакали они толпою, тянулся к хутору серый хвостище пыли. Казаки, числившиеся на военной службе, бросали работу, выпрягали из косилок лошадей, мчались в хутор. Петро видел, как Христоня выпряг из арбы своего гвардейца-коня и ударился намётом, раскорячивая длинные ноги, оглядываясь на Петра.
– Чего же это? – охнула Наталья, испуганно пялясь на Петра, и взгляд ее – взгляд зайца под прицелом – встряхнул Петра.
Он подскакал к стану; прыгнув на ходу с лошади, натянул скинутые в разгаре работы шаровары и, махнув отцу рукой, растаял в таком же облачке пыли, как и те, что серыми текучими веснушками расцветили истлевавшую в зное степь.
IV
На площади серая густела толпа. В рядах – лошади, казачья справа, мундиры с разными номерами погонов. На голову выше армейцев-казаков, как гуси голландские среди мелкорослой домашней птицы, похаживали в голубых фуражках атаманцы.
Кабак закрыт. Военный пристав хмур и озабочен. У плетней по улицам – празднично одетые бабы. Одно слово в разноликой толпе: «мобилизация». Пьяные, разгоряченные лица. Тревога передается лошадям – визг и драка, гневное ржанье. Над площадью – низко повисшая пыль, на площади – порожние бутылки казенки, бумажки дешевых конфет.
Петро вел в поводу заседланного коня. Около ограды здоровенный черный атаманец, застегивая необъятные синие шаровары, щерит рот в белозубой улыбке, возле него серенькой перепелкой чечекает низкорослая казачка – жена ли, любушка ли.
– Я тебе за эту курву чертей всыплю! – обещает казачка.
Она пьяна, в распатлаченных космах – подсолнуховая лузга, развязаны концы расписного полушалка. Атаманец, затягивая пояс, приседает, улыбается; под морщеным морем шаровар годовалый телок пройдет – не зацепится.
– Не наскакивай, Машка.
– Кобель проклятый! Бабник!
– Ну так что ж?
– Гляделки твои бесстыжие!
А рядом вахмистр в рыжей оправе бороды спорит с батарейцем:
– Ничего не будет! Постоим сутки – и восвояси.
– А ну как война?
– Тю, мил друг! Супротив нас какая держава на ногах устоит?
Рядом бессвязно скачущий разговор; немолодой красивый казак горячится:
– Нам до них дела нету. Они пущай воюют, а у нас хлеба не убратые!
– Это беда-а-а! Гля, миру согнали, а ить ноне день – год кормит.
– Потравят копны скотиной.
– У нас уж ячмень зачали косить.
– Астрицкого царя, стал быть, стукнули?
– Наследника.
– Станишник, какого полка?
– Эй, односум, забогател, мать твою черт!
– Га, Стешка, ты откель?
– Атаман гутарил, дескать, на всякий случай согнали.
– Ну, казацтво, держися!
– Ишо б годок погодить им, вышел бы я из третьей очереди.
– А ты, дед, зачем? Аль не отломал службу?
– Как зачнут народ крошить – и до дедов доберутся.
– Монопольку закрыли!
– Эх ты, свистюля! У Марфутки хучь бочонок можно купить.
Комиссия начала осмотр. В правление трое казаков провели пьяного окровяненного казака. Откидываясь назад, он рвал на себе рубаху, закатывая калмыцкие глаза, хрипел:
– Я их, мужиков, в кррровь! Знай донского казака!
Кругом, сторонясь, одобрительно посмеивались, сочувствовали:
– Крой их!
– За что его сбатовали?
– Мужика какого-то изватлал.
– Их следовает!
– Мы им ишо врежем.
– Я, браток, в тысячу девятьсот пятом годе на усмирении был. То-то смеху!
– Война будет – нас опять на усмирения будут гонять.
– Будя! Пущай вольных нанимают. Полиция пущай, а нам, кубыть, и совестно.
У прилавка моховского магазина – давка, толкотня. К хозяевам пристал подвыпивший Томилин Иван. Его увещевал, разводя руками, сам Сергей Платонович; компаньон его Емельян Константинович Цаца пятился к дверям.
– Ну, цто это такое… Цестное слово, это бесцинство! Мальцик, сбегай к атаману!
Томилин, вытирая о шаровары потные ладони, грудью пер на нахмуренного Сергея Платоновича:
– Прижал с векселем, гад, а теперя робеешь? То-то! И морду побью, ищи с меня! Заграбил наши казацкие права. Эх ты, сучье вымя! Гад!
Хуторской атаман лил масло радостных слов толпившимся вокруг него казакам: