Полк подтягивался к Королевке, когда Григорий прискакал с донесением.
Полковник Каледин отдал распоряжение адъютанту, и тот запылил к первой сотне.
Четвертая сотня текла по Королевке и быстро, как на ученье, развернулась за околицей. От холма подскакал с казаками третьего взвода сотник Семенов.
Сотня выравнивала подкову построения. Кони мотали головами: жалил слепень; позвякивали уздечки. В полуденной тиши глухо гудел топот первой сотни, проходившей последние дворы деревни.
Подъесаул Полковников на переплясывающем статном коне выскакал перед строй; туго подбирая поводья, продел руку в темляк. Григорий, задерживая дыханье, ждал команды. На левом фланге мягко грохотала первая сотня, разворачиваясь, готовясь.
Подъесаул вырвал из ножен шашку, клинок блекло сверкнул голубизной.
– Со-о-от-ня-а-а-а-а! – Шашка накренилась вправо, влево и упала вперед, задержавшись в воздухе повыше торчмя поднятых ушей коня. «Рассыпаться лавой и вперед», – в уме перевел Григорий немую команду. – Пики к бою, шашки вон, в атаку марш-марш! – обрезал есаул команду и выпустил коня.
Глухо охнула земля, распятая под множеством копыт. Григорий едва успел опустить пику (он попал в первый ряд), как конь, захваченный хлынувшим потоком лошадей, рванулся и понес, забирая вовсю. Впереди рябил на сером фоне поля подъесаул Полковников. Неудержно летел навстречу черный клин пахоты. Первая сотня взвыла трясучим колеблющимся криком, крик перенесло к четвертой сотне. Лошади в комок сжимали ноги и пластались, кидая назад сажени. Сквозь режущий свист в ушах Григорий услышал хлопки далеких еще выстрелов. Первая цвинькнула где-то высоко пуля, тягучий свист ее забороздил стеклянную хмарь неба. Григорий до боли прижимал к боку горячее древко пики, ладонь потела, словно смазанная слизистой жидкостью. Свист перелетавших пуль заставлял его клонить голову к мокрой шее коня, в ноздри ему бил острый запах конского пота. Как сквозь запотевшие стекла бинокля, видел бурую гряду окопов, серых людей, бежавших к городу. Пулемет без передышки стлал над головами казаков веером разбегающийся визг пуль; они рвали впереди и под ногами лошадей ватные хлопья пыли.
В середине грудной клетки Григория словно одубело то, что до атаки суетливо гоняло кровь, он не чувствовал ничего, кроме звона в ушах и боли в пальцах левой ноги.
Выхолощенная страхом мысль путала в голове тяжелый, застывающий клубок.
Первым упал с коня хорунжий Ляховский. На него наскакал Прохор.
Оглянувшись, Григорий запечатлел в памяти кусочек виденного: конь Прохора, прыгнув через распластанного на земле хорунжего, ощерил зубы и упал, подогнув шею. Прохор слетел с него, выбитый из седла толчком. Резцом, как алмазом на стекле, вырезала память Григория и удержала надолго розовые десны Прохорова коня с ощеренными плитами зубов, Прохора, упавшего плашмя, растоптанного копытами скакавшего сзади казака. Григорий не слышал крика, но понял по лицу Прохора, прижатому к земле с перекошенным ртом и вылезшими из орбит телячьими глазами, что крикнул тот нечеловечески дико. Падали еще. Казаки падали и кони. Сквозь пленку слез, надутых ветром, Григорий глядел перед собой на серую киповень бежавших от окопов австрийцев.
Сотня, рванувшаяся от деревни стройной лавой, рассыпалась, дробясь и ломаясь. Передние, в том числе Григорий, подскакивали к окопам, остальные топотали где-то сзади.
Высокий белобровый австриец, с надвинутым на глаза кепи, хмурясь, почти в упор выстрелил в Григория с колена. Огонь свинца опалил щеку. Григорий повел пикой, натягивая изо всей силы поводья. Удар настолько был силен, что пика, пронизав вскочившего на ноги австрийца, до половины древка вошла в него. Григорий не успел, нанеся удар, выдернуть ее и, под тяжестью оседавшего тела, ронял, чувствуя на ней трепет и судороги, видя, как австриец, весь переломившись назад (виднелся лишь острый небритый клин подбородка), перебирает, царапает скрюченными пальцами древко. Разжав пальцы, Григорий въелся занемевшей рукой в эфес шашки.
Австрийцы бежали в улицы предместья. Над серыми сгустками их мундиров дыбились казачьи кони.
В первую минуту, после того как выронил пику, Григорий, сам не зная для чего, повернул коня. Ему на глаза попался скакавший мимо него оскаленный вахмистр. Григорий шашкой плашмя ударил коня. Тот, заломив шею, понес его по улице.
Вдоль железной решетки сада, качаясь, обеспамятев, бежал австриец без винтовки, с кепи, зажатым в кулаке. Григорий видел нависший сзади затылок австрийца, мокрую у шеи строчку воротника. Он догнал его. Распаленный безумием, творившимся кругом, занес шашку. Австриец бежал вдоль решетки. Григорию не с руки было рубить, он, перевесившись с седла, косо держа шашку, опустил ее на висок австрийца. Тот без крика прижал к ране ладони и разом повернулся к решетке спиною. Не удержав коня, Григорий проскакал; повернув, ехал рысью. Квадратное, удлиненное страхом лицо австрийца чугунно чернело. Он по швам держал руки, часто шевелил пепельными губами. С виска его упавшая наосклизь шашка стесала кожу; кожа висела над щекой красным лоскутом. На мундир кривым ручьем падала кровь.
Григорий встретился с австрийцем взглядом. На него мертво глядели залитые смертным ужасом глаза. Австриец медленно сгибал колени, в горле у него гудел булькающий хрип. Жмурясь, Григорий махнул шашкой. Удар с длинным потягом развалил череп надвое. Австриец упал, топыря руки, словно поскользнувшись; глухо стукнули о камень мостовой половинки черепной коробки. Конь прыгнул, всхрапнув, вынес Григория на середину улицы.
По улицам перестукивали редеющие выстрелы. Мимо Григория вспененная лошадь протащила мертвого казака. Нога его застряла в стремени, и лошадь несла, мотая избитое оголенное тело по камням.
Григорий видел только красную струю лампаса да изорванную зеленую гимнастерку, сбившуюся комом выше головы.
Муть свинцом налила темя. Григорий слез с коня и замотал головой. Мимо него скакали казаки подоспевшей третьей сотни. Пронесли на шинели раненого, на рысях прогнали толпу пленных австрийцев. Они бежали скученным серым стадом, и безрадостно-дико звучал стук их окованных ботинок. Лица их слились в глазах Григория в студенистое, глиняного цвета пятно. Он бросил поводья и, сам не зная для чего, подошел к зарубленному им австрийскому солдату. Тот лежал там же, у игривой тесьмы решетчатой ограды, вытянув грязную коричневую ладонь, как за подаянием. Григорий глянул ему в лицо. Оно показалось ему маленьким, чуть ли не детским, несмотря на вислые усы и измученный – страданием ли, прежним ли безрадостным житьем, – покривленный суровый рот.
– Эй, ты! – крикнул, проезжая посредине улицы, незнакомый казачий офицер.
Григорий глянул на его белую, покрытую пылью кокарду и, спотыкаясь, пошел к коню. Путано-тяжек был шаг его, будто нес за плечами непосильную кладь; гнусь и недоумение комкали душу. Он взял в руки стремя и долго не мог поднять затяжелевшую ногу.
VI
Казаки-второочередники с хутора Татарского и окрестных хуторов на второй день после выступления из дому ночевали на хуторе Ея. Казаки с нижнего конца хутора держались от верховцев особняком. Поэтому Петро Мелехов, Аникушка, Христоня, Степан Астахов, Томилин Иван и остальные стали на одной квартире. Хозяин – высокий дряхлый дед, участник турецкой войны – завел с ними разговор. Казаки уже легли спать, расстелив в кухне и горнице полсти, курили остатний перед сном раз.
– На войну, стал быть, служивые?
– На войну, дедушка.
– Должно, не похожая на турецкую выйдет война? Теперь ить вон какая оружия пошла.
– Одинаково. Один черт! Как в турецкую народ переводили, так и в эту придется, – озлобляясь неизвестно на кого, буркнул Томилин.
– Ты, милок, сепетишь-то без толку. Другая война будет.
– Оно конечно, – лениво, с зевотцей, подтвердил Христоня, о ноготь гася цигарку.
– Повоюем, – зевнул Петро Мелехов и, перекрестив рот, накрылся шинелью.
– Я вас, сынки, вот об чем прошу. Дюже прошу, и вы слово мое попомните, – заговорил дед.
Петро отвернул полу шинели, прислушался.
– Помните одно: хочешь живым быть, из смертного боя целым выйтить – надо человечью правду блюсть.
– Какую? – спросил Степан Астахов, лежавший с краю. Он улыбнулся недоверчиво. Он стал улыбаться с той поры, когда услышал про войну. Она его манила, и общее смятение, чужая боль утишали его собственную.
– А вот какую: чужого на воине не бери – раз. Женщин упаси бог трогать, и ишо молитву такую надо знать.
Казаки заворочались, заговорили все сразу:
– Тут хучь бы свое не уронить, а то чужое.
– А баб как нельзя трогать? Дуриком – это я понимаю – невозможно, а по доброму слову?
– Рази ж утерпишь?
– То-то и оно!
– А молитва, какая она?
Дед сурово насталил глаза, ответил всем сразу:
– Женщин никак нельзя трогать. Вовсе никак! Не утерпишь – голову потеряешь али рану получишь, посля спохватишься, да поздно. Молитву скажу. Всю турецкую войну пробыл, смерть за плечми, как переметная сума, висела, и жив остался через этую молитву.