о том странном выборе, какой граф Канкрин делал для снабжения двора своими камергерами и камер-юнкерами, назначая, словно нарочно, в эти блестящие должности или людей слишком небогатых, как Пельчинский и Барков, из которых второй отличался еще и страшно непрезентабельною наружностью[422], или людей богатых, но не только некрасивых, а даже уродливых и производивших пренеприятное или прекарикатурное впечатление. К числу таких богатых лиц с пренеприятною физиономиею принадлежал камергер А. Е. Жадовский, угловатый, неуклюжий, со злою, свирепою, кадаверезною миною, приобретший впоследствии возмутительную известность по одной уголовщине, благодаря которой его имя резко фигурирует в известной русской книге 1868 года[423], посвященной нескольким отечественным causes célèbres[424]. Этот далеко не блаженной памяти господин умер тайным советником в Царском Селе в 1871 году, состоя под надзором полиции. Другой оригинальный тех давнишних времен избранник Канкрина был молоденький, лет 19, камер-юнкер Кайсаров, крохотный человечек, но с головою столь огромною, что она казалась снятою с Голиафа. По поводу этого уродливого камер-юнкера, доставленного Министерством финансов, тогдашний президент Академии наук граф С. С. Уваров, говорят, сказал во дворце министру двора[425]: «Вы, ваша светлость, изволили, кажется, взять головастика из подведомственной мне кунсткамеры и велели нарядить его в камер-юнкерский мундир». А как великий князь Михаил Павлович, страх как любивший поострословить, узнав, что этот головастый камер-юнкер из числа субъектов поставки министра финансов, сказал: «Voilà une vraie tête de veau à la financière»[426]. В министерстве графа Киселева, напротив, попадать в придворные чины людям небогатым было нелегко, и особых денежных выдач на обмундирование им там вовсе не полагалось, вот почему Д. Н. Струкову добиться чести носить золотой мундир с белыми, золотом облампасенными, казимировыми в особенности панталонами было далеко не легко, да и честь-то эта пришлась ему очень и очень недешево и вообще плохо гармонировала со всем его вовсе не блестящим и не фэшонным образом жизни и не больно роскошным бюджетом. Я, разумеется, никогда не говорил с новым моим приятелем об этом обстоятельстве, но тем не менее оно мне казалось более чем странным и невольно торчало каким-то нонсенсом и даже абсурдом в его скромной жизни. Однако один из коротких знакомых Струкова, впрочем, умевший становиться со всеми всегда на самую короткую ногу, совершенно помимо на то вашей воли, именно генерал-лейтенант, генерал-вагенмейстер и в то время инспектор парков[427] и арсеналов инженерного ведомства, довольно знаменитый в свое время Афанасий Данилович Соломко рассказывал направо и налево, что камер-юнкерство Дмитрия Николаевича есть не более как дипломатическая штука, ведущая его к знакомству с бомондом (что было, впрочем, сомнительно, по моему мнению) и к бракосочетанию с дочерью какого-нибудь купца-миллионера (что мне равномерно казалось несогласным с бескорыстно-благородными правилами моего нового приятеля). Причина ношения придворного звания, как узнал я от друзей Струкова впоследствии, была не что иное, как результат фантазии одной довольно умной и образованной женщины, но провинциалки до мозга костей, к которой, бог знает как и почему, мой Дмитрий Николаевич привязался всею душою, познакомясь с нею где-то за границею и пропутешествовав по чужим краям с нею в обществе ее благодушнейшего из благодушнейших супруга чуть ли не два или три года сряду. Чета эта, сколько известно, также отошла из мира сего, а ежели и существует, что чете этой, впрочем доброй и честной, должно быть безобидно воспоминание платонической приязни доброго Струкова, умершего, как я сказал выше, на руках этих истинно добрых и честных, хотя несколько странных и эксцентричных людей.
Кто же была эта чета? Кологривовы: Елизавета Васильевна и Николай Николаевич, люди довольно достаточные, добрые, гостеприимные, бездетные, проживавшие в то время, когда я познакомился с Дмитрием Николаевичем, свои тульские доходы (без гроша долга) в Петербурге. Они не отказывали себе в комфортной, изящно меблированной квартире, щегольском экипаже, безукоризненном туалете, как муж, так [и] жена, превосходном гастрономическом столе и ложе в тогдашней опере, с Виардо-Гарцией, Рубини и пр. Все это, конечно, легко наполнило бы их гостиную множеством посетителей и сделало бы из их дома что-то вроде постоянной ярмарки или театрального фойе; но хозяйка, державшая бразды правления ежели не вкруть, то очень твердою рукою, как в своем «Всаднике» советует дедушка Крылов[428], хотела иметь около себя кружок, ею избранный и ею одобренный, а не светское сальмигонди[429] числом поболее, достоинством поменее; поэтому порог ее гостиной переступали далеко не все желавшие совершить этот шаг. Это, впрочем, нисколько не мешало гостиной Лизаветы Васильевны вмещать в себе много пестроты, похожей на костюм арлекина. Достойно внимания, что женский элемент здесь был крайне ограниченный, но мужской контингент разнообразился чуть ли почти не ежедневно, потому что не было дня, когда за хлебосольный и кулинарный в высшей степени стол Кологривовых не садилось несколько человек, потом проводивших тут же вечер, преимущественно около хозяйки, в беседе довольно приятной и оживленной. Карты здесь были мало в ходу, что составляло в ту пору редкое общественное явление. Новости и городские сплетни являлись тут не беспрестанно, а как бы невзначай, уступая место беседе о театре и литературе. Хозяин дома, добрейший Николай Николаевич, впрочем, хозяин больше по названию и в своем убеждении, чем в самой сути дела, любил беседовать о музыке и при этом вспоминать довольно комично, нисколько, однако, не желая быть комичным, различные оперы и арии из этих опер; он же, бивший целый день баклуши, хотя и числился aux affaires étrangères[430], был ежедневным репортером в своей гостиной новостей, слышанных им в городе. Хозяйка же говорила почти исключительно обо всем изящном, любя страстно искусство для искусства, и о современной литературе, и о театре с тоном не столько светской женщины, сколько «синего чулка», каким, к общему горю, она и была. Она сама довольно много писала по-французски и переводила все это на русский язык, при содействии друга своего Пуфеньки, как она, бог знает почему, дружески именовала приятеля моего Д. Н. Струкова. В это время, когда я познакомился с Д. Н. Струковым, Е. В. Кологривова уже не только писала, но и печаталась и сделалась довольно известна несколько лет под псевдонимом Фан-Дима[431].
Пользоваться дружественным расположением Дмитрия Николаевича, бывать у него в его квартире, состоявшей из спальни-кабинета и приемной, и не быть знакомым с Кологривовыми, его друзьями, жившими с ним стена об стену, было как-то странно и почти ни с чем не сообразно; поэтому, само собою разумеется, чаша эта, впрочем далеко не горькая, не обошла