эту пору я, занимаясь «Экономом» Булгарина и Песоцкого, имел, как я уже сказал в статье моей «Пинетиевская штука кредитора» («Биржевые ведомости» в сентябре 1872 г.)[459], частые сношения с придворным метрдотелем Эдмоном Эмбером[460], понимавшим настолько русскую грамоту, что чтение статей Доктора Пуфа занимало его немало, и он иногда мне говаривал: «Si tous vos prince russes, et vous en avez beaucoup, étaient d’aussi bons cuisiniers que celui-là, nous autres officiers de bouche français, devrions décamper de votre pays hospitalier. Il a manqué sa vocation ce monsieur»[461].
Обед наш сам по себе был не слишком продолжителен; но то, что называется entre la poire et le fromage, т. е. обеденный десерт, кофе, поданный за столом в крохотных севрских чашечках, великолепный честер и изящный рокфор, при бутылке тончайшего иоганнисберга и другой, засмоленной, вмещавшей в себе густоватую влагу очаровательного токая[462], затянулось до того, что било восемь часов, когда мы встали. Дмитрий Николаевич Струков, поцеловав руку хозяйки, сказал, что в его кабинете давно уже ожидает гостей ломберный стол, что же касается до своего сослуживца и нового приятеля Вл[адимира] П[етро]вича, то он об нем, как профане в висте, да и вообще в картах, нимало не заботится, заметив, что в течение этих двух обеденных часов он вполне наслаждался беседою с другим его приятелем Фан-Димом, которому теперь по этой части и книги в руки.
– Именно книги в руки, – заметила, смеясь и несколько кобенясь и ломаясь с закатыванием глаз, добрая и милая, но, по-моему, далеко не очаровательная Лизавета Васильевна. – Мы с Вл[адимиром] П[етрови]чем пройдем в мой кабинет, где я ему покажу моих друзей и моих врагов, т. е. мою избранную библиотеку: это мои друзья, равно как также мои друзья собрание тех ласково-любезных статей, какие напечатаны в «Библиотеке для чтения» и в некоторых других изданиях о моих литературных трудах. Враги же мои – это критики «Отечественных записок», «Литературной газеты» и забавные московские гелертеры[463].
В ярко освещенном несколькими карселевскими лампами кабинете-будуаре русской женщины-писательницы – дилетантки отечественной литературы, при сладостной теплоте, разливавшейся из прелестного камина, который и сегодня был бы не последним у какого-нибудь, например, Сан-Гали, я очутился на эластической оттоманке подле любезной хозяйки, пред столом, на который она разложила, вынув из особенного шкапчика розового дерева, несколько нумеров русских журналов и несколько листов тогдашних газет (из них, однако, ни одна форматом своим не равнялась даже с форматом сегодняшних «Новостей» или «Сына Отечества»[464]).
– Ежели вы, Вл[адимир] П[етро]вич, не читали всех критик, и любезных, и нелюбезных, на мои литературные труды, – сказала Лизавета Васильевна, – то потрудитесь ознакомиться со всем тем, что говорили в 1842 и 1843 годах мои други и недруги по этому предмету, и тогда vous serez passablement édifié[465] (ах, чтобы не услышал Дмитрий Николаевич французскую фразу мою!). Это вас займет, а я между тем успею до чая кончить мою парижскую корреспонденцию, какую я постоянно веду с некоторыми из моих заграничных друзей. Пожалуйста, не стесняйтесь, продолжайте курить вашу панетеллас[466], зажженную вами в конце обеда. Осип Иванович Сенковский, к которому, как я постоянно говорю это Аделе, его доброй жене, я чувствую что-то вроде необъяснимого влечения, приучил меня к сигарному запаху, хотя прежде, до знакомства моего с этим колоссом по уму из всего человечества, я не терпела этого едкого дыма и от него чуть не падала в обморок.
Когда я остался один, так как Лизавета Васильевна скрылась за ковровой портьерой, где был ее письменный стол, я стал более или менее лениво рассматривать все эти нумера «Библиотеки для чтения», «Отечественных записок», «Современника», «Москвитянина», «Литературной газеты», «Северной пчелы» и «Петербургских ведомостей», издававшихся тогда, кажется, под редакциею А. Н. Очкина[467]. Перелистывая все это, я невольно подумал о том, что крайне невзрачный, страшно рябой, желтолицый, с негритянскими широкими губами и с приплюснутым носом Брамбеус, при этом не отличавшийся щегольством туалета, а носивший неизменно черт знает какого фасона и каких неслыханных цветов фраки, жилеты и панталоны, мог производить такое впечатление на женщин. Конечно, милая и добрая личность, прикрывающаяся псевдонимом Фан-Дима, восхищается этим сатирообразным джентльменом вовсе не потому, что она женщина, а потому, что она «синий чулок», и притом же «синий чулок» чисто российского закала. Мне припомнились слова той chère Adèle, о которой сейчас упомянула Лизавета Васильевна, т. е. жены Сенковского (урожденная баронесса Раль), которую я как-то раз видел, кажется, или у А. Н. Очкина, или у П. А. Корсакова, или даже у моей хорошей знакомой, г-жи Ламе. Она при мне высказывала по-французски, как многие дамы с начала тридцатых годов, увлеченные славою Брамбеуса, не давали ему покоя и атаковали его[468]. «Я вовсе не ревнива, право, – говорила она, однако слегка бледнея и голосом, в котором звучали слезы, – но я ревнива к спокойствию и здоровью моего гениального мужа, а восхищения и боготворения некоторых из синих чулков Петербурга доходят до нелепости, отнимая у него драгоценнейшее его достояние, время, минуты отдыха в беседе со мною. Учтивый и вежливый до мозга костей Жозеф не знает отказа на эти назойливости, и за обедами и ужинами этих тщеславных дамочек, хвастающихся тем, что барон Брамбеус их друг, он тратит много времени, покоя и здоровья. Нынче Жозеф поглощен одною мыслью, одною идеею: это – своим клавиоркестром[469], наполняющим всю его жизнь, и потому он не так часто отдается этим сиренам с литературною подкладкою, но со всем тем одна из этих чудачек, называющая себя моим другом, под предлогом затеи какого-то журнала успевает-таки от времени до времени увлекать Жозефа в свой очарованный круг, из которого он возвращается всегда с мигренями».
В 1859 году, лет 15 после того, что я слышал эту тираду в 1843 или в 1844 году из уст госпожи Сенковской, это яблоко раздора между ею и всеми «синими чулками» столицы, очаровательный ее Жозеф, великий некогда барон Брамбеус, лежал в холодной могиле, а вдова его, эта «милая Адель», издала очень приятно написанную ею книгу под названием «Осип Иванович Сенковский (биография, написанная его женою)»[470]. Когда я в шестидесятых годах читал эту восторженную супружескую апофеозу барона Брамбеуса, в которой излишек и пересол расхваливания не оправдываются даже супружескою нежностью, мне хотелось найти именно эти чувства и эти мнения, некогда мною слышанные от автора-панегириста; но я тут не встретил прямого указания на личность, скрывавшуюся когда-то под псевдонимом Фан-Дима и жившую тогда безвыездно