— Пьянящее счастье? У вас все поголовно сидели на амфетамине, а он тогда еще даже не прошел медицинских испытаний.
Но Игнус не слушает.
— О да, я говорил потрясающие вещи! Я был на белом коне, я стоял посреди метели и произносил речи. На стройке, в горах… Я потрясал мечом, а у меча на навершии были серебряные солнечные лучи. И всюду вокруг меня реяли белые стяги с вышитыми серебром гербами: оленьи рога, устремленные в небо, а между ними пятиконечная звезда. Все, кто пришел со мной сюда, были счастливы, Зиги! Коммунизм могуч! Вера в коммунизм — великое вдохновение! Клянусь! Это прекрасно, верить в человека, но без него самого!
— Без него нет ничего.
— Вовсе нет. Была метель, но было светло, было утро. Коммунизм белый как снег, он сверкает! Коммунизм — это рассвет, это ликование!
Серый цвет вокруг энтропонавта начинает опасно редеть. Мир белеет, и из груди Игнуса в тени еловых деревьев начинает пробиваться корона серебристых лучей. Падающий снег сверкает в них, как серебряное конфетти, в мир угрожающе просачивается цвет. Зигизмунт резко останавливается. Он закрывает уши руками и кричит: «Хватит! Прекрати!»
«Хватит, прекрати…» катится над лесом, рассекая воздух, словно меч.
— Прошу меня простить, дружище Зигизмунт, — слышится голос аномалии.
Тяжело дыша, человек стоит посреди лесной дороги, снова туманной и полутемной. Серость возвращается, энтропонавт с облегчением выдыхает.
— Ты это что… с ума меня хочешь свести?
— Нет, я всего лишь хотел, чтобы ты понял, как хорошо тогда было. Что это было за время. Что за прекрасное время! Прошу прощения…
— Это время ушло. Оно осталось на ваших перфокартах и закопано в дерьме. Теперь уже никто не скажет, что там было. Никто не знает, как оно было на самом деле. Его там больше нет. То, что было на самом деле, исчезло, осталась только Серость. Это муляж. Ты это знаешь. Я ведь это знаю.
— Это твои девчонки так говорят, — тихо шепчет цитоплазма на ухо Зигизмунту. Ели чуть колышутся, в Серости темно, но соблазнительно мягко. — Это всё твои девчонки, девчонки ни во что не верят, все они мещанки, Зиги.
— Они не были мещанками.
— Они были мещанками, каждая из них. Они читают свои журналы для девочек. Ревашольские буржуазные мода и парфюмерия, истории о потере девственности. Всё это — мещанство. Каждая девушка на самом деле — оружие буржуазии.
— Ты их не знал, ты не знаешь, о чём они думали. Никто не знает, о чём они думали. Я тоже не знаю, но ничего мещанского в них не было, Игнус. Это было что-то другое.
— Если ты так хочешь в это верить — пожалуйста. Но лучше верь в человека без него самого, верь в коммунизм.
— Я пытался, но я не могу! У меня не выходит… я не коммунист.
— Но почему тогда ты говоришь со мной? Я ведь и есть коммунизм, тот самый призрак, что ходит по земле. Почему ты был со мной все эти годы, если не веришь в коммунизм?
— От злости на тех, кто лучше устроился в жизни, Игнус. К тому же ты чудовище, гротеск. Кто откажется от компании чудовища?
— Я не чудовище.
— Ты чудовище, тебя называют «апокалиптический кровопийца». Ты слышал, чтобы кого-то еще так называли? Ты единственный! Вся эта бойня в Грааде прошла через твои руки, везде твоя подпись. И даже когда вы отступали, когда Мазов уже не отдавал приказов, ты велел сажать вражеских солдат на колья. Двенадцать тысяч человек. Вы обтесывали под колья ёлки на корню! Целый лес из кольев, Игнус, это чёрт знает что!
— Это ради того, чтобы мне дали построить мою страну! Мое государство будущего. Пойми, они никогда не оставили бы нас в покое… Они затравили бы нас, словно дичь!
— Может, и так, но это уже перебор. Посмотри, кем ты стал! Кровопийцей!
Человеческая речь звучит неуместно в молчании Серости. Она эхом разносится в сумерках под деревьями, когда Зигизмунт бредет сквозь сугробы. Это старая хитрость К. Вороникина, великого энтропонавта: в Серости надо разговаривать. Иначе впадешь в тоску, и прошлое придет за тобой. Но Зигизмунт может этого не бояться. Впервые войдя в Серость, он, к своему большому огорчению, обнаружил, что не может вернуться, как все. Вернее — может, но не туда, куда ему так хотелось. И это делает его незаменимым для дела Мазова. Исчезновение сестер Лунд буквально наделило Зиги особыми энтропонетическими способностями.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Утро кончается, начинает темнеть. Через несколько десятков километров начнется глубокая Серость, время суток там больше не определяется. Нужно беречь батарейки. Он раздумывает, но потом все-таки включает фонарик. Снег искрится в его луче, когда Зигизмунт направляет его на своего беспощадного друга. Бесформенный силуэт Игнуса просвечивает насквозь.
— Посмотри на себя! Ты жалок. Было бы лучше для всех, если бы они сработали чисто. Что за дилетантство! Я бы сжег все кинопленки с тобой. Это как-то жестоко — оставить тебя вот так…
— Но тогда ты никогда не узнал бы меня, Зиги. Подумай обо всем, через что мы прошли. Не всё ведь было так плохо.
— Разве я о себе? Я говорю о тебе. Разве не было бы лучше, если бы тебя здесь не было? Не было ни леса из кольев, ни амфетамина, ни затертой цитоплазмы — кому всё это было нужно?
— Всё равно это больше ничего не значит, — тянет Игнус, — ты сам это знаешь. Неважно, скольких мы убили. Скоро конец света. Скоро обо мне никто не вспомнит. Что уж говорить о тебе. Если не будут помнить даже сильных мира сего.
— Вот и правильно. Так будет лучше. И кто это сильный мира сего? Ты гнусное пугало, весь мир был в ужасе от твоих бесчинств!
— Ты сам творил бесчинства! Посмотри на свою руку, Зиги! Не будем забывать…
— Ну, скажи это! Еще слово, и тебе конец! — кричит энтропонавт. — По сравнению с вами я ничего не сделал! И вообще — кто из нас комиссар революции? Может быть, ты?
— Нет! — мерцает Игнус; он напуган. — Прости меня, друг, десять тысяч извинений! Ты один, Зигизмунт Берг — комиссар революции, глава партии твоего разума. У меня нет никаких полномочий. Всё, что у меня есть — эта скромная самокритическая речь, которую я сочинил. Прими ее. Но не убивай меня. По ту сторону меня — ничто. Я сделаю всё, чтобы остаться. Всё что угодно. Я — надежда.
— Ты знаешь, чего я хочу. Это последнее. Давай, говори!
Но Игнус не может говорить. У него нет рта. Дефект кинопленки трепещет под лучом фонарика. Это верх жестокости. От него требуют невозможного. В лесном воздухе вокруг повисает неловкое молчание. Все смущены.
— Почему, Игнус? — повторяет энтропонавт и подходит ближе, чтобы заглянуть с фонариком в сердце истории. — Зачем вы сделали это, в этом же не было никакой пользы. Что, отступая, вы грабили банки — это я понимаю, это было необходимо. Даже то, что вы угнали с собой симфонический оркестр, насильно. Люди ведь любят музыку. Но это? Кому и какая от этого радость? Почему «Харнанкур», ведь эта модель ничего не стоила! Скажи мне, и можешь остаться.
— Но я не знаю, — печально произносит повернутый вспять голос, звуковая дорожка замедляется. — Я не могу знать того, чего не знаешь ты.
Довольно разговоров. Энтропонавт отряхивается. Снег осыпается с плеч его анорака. Он идет дальше, один. Впереди, в освещенной фонариком заледеневшей колее, по снегу бегут отпечатки копыт. Наконец из темноты появляется стадо козерогов. Они неподвижно стоят посреди дороги — как экспонаты музея естественной истории. Иногда кто-нибудь из самок вздрагивает, фыркает: это нервный импульс, мышечный тремор. Спины чучел уже покрыты снегом, но от их морд идет пар, они всё еще дышат: некоторые будут дышать еще несколько дней, некоторые — неделю. Одетая в анорак фигура с безразличием профессионала движется сквозь стадо, пока на стену из елей не падает тень освещенных фонариком рогов вожака. Зигизмунт смотрит в остекленевшие глаза животного. Он видит распавшееся чувство времени. Примитивная мозговая кора автоматона уступает Серости раньше человеческой. Охотники из окраинных районов пользуются этим, промышляя в зонах энтрокатастрофы. Конечно, рано или поздно они и сами сходят с ума и не возвращаются. Но только не Зиги, у него особые способности. Он снимает с пояса нож и перерезает горло белковому телу.