Ее голос по-семейному сочувственно смягчается.
— Вот таким я тебя люблю, — признается она. — Таким, как ты есть. Без добавок. — Его опрятный напряженный профиль со следами усталых раздумий, залысины на висках, уравновешенные торчащими над губой усиками, кажутся ей сейчас почти красивыми. А мелькающие в его крысином хвостике седые волосы вызывают щемящее чувство, будто это ее вина, что они появились.
По прощающим интонациям Пру он все с той же вялой истомой отмечает, что она еще не готова поставить крест на их браке. Ее запаса терпения хватит еще надолго. Так что руки у него покамест развязаны.
— Я всегда одинаковый, — возражает он. — И вообще, я могу принимать, могу не принимать, как решу. Вчера, да, может, ты и права, просто из уважения к предку или еще не знаю почему. Словом, решил воздержаться. Никто не хочет понять простую вещь — бросить можно в любой момент.
— Надо же, — говорит Пру, мягкости в ее голосе заметно поубавилось. — Мой муж, оказывается, то самое исключение, которое подтверждает правило.
— Нам что, больше поговорить не о чем?
— Да, так я про тот странный случай, — начинает она, решившись, — про то, как Джуди накрыло парусом. Парус-то ведь совсем небольшой, маленький, разве нет? Ты сам знаешь, плавает она прекрасно. Как думаешь, не может ли быть...
— Не может ли быть чего?
— Что она просто разыгрывала деда, нарочно от него спряталась, а силы-то не рассчитала, а?
— И он по ее милости чуть не помер? Что за мысли! Бедный папа. — Профиль Нельсона улыбается; усы почти касаются основания его прямого маленького воспаленного носа. — Не думаю, — произносит он. — У нее бы пороху не хватило. Представь на минуту, как ей, наверно, было страшно — берега почти не видно, кругом акулы, фантазия-то детская. Нет, не стала бы она в игры играть.
— Но мы же толком не знаем, как там все происходило — быстро, долго, сколько секунд прошло. У детей ведь сознание устроено иначе, чем у нас, а твой отец все время над ней подтрунивает. Вспомни, как он с ней говорит. Она могла сделать это не со зла, а чисто по-детски воспользоваться случаем, чтобы в отместку подразнить его, отплатить ему той же монетой.
Улыбка теперь обнажает его мелкие, с наклоном назад зубы, которые всегда имеют сероватый оттенок, как бы яростно он ни драил их щеткой, ни чистил специальной нитью, ни обрабатывал особыми, укрепленными на ручке зубной щетки, конусовидными резиновыми насадками, прежде чем улечься в постель.
— Я знал, что ничего путного из его затеи не выйдет, — за каким дьяволом тащить ребенка в море, если сам ни бельмеса в лодках не понимаешь? — ворчит он. — Так ты говоришь, он тешит себя тем, что спас ей жизнь?
— Когда он лежал на берегу, пока не пришли санитары — нам показалось, их не было целую вечность, хотя они уверяли, что прошло всего семь минут, — вид у него был довольный, как будто у него легко на душе, несмотря на страшную боль и одышку. Он все пытался шутить, рассмешить нас хотел. Сказал мне, что ногти на ногах пора покрасить заново.
Мечтательно прикрытые глаза Нельсона вдруг открываются, и он неподвижно смотрит прямо перед собой, но не на противоположную стену, где висит портрет какого-то богатея, на чьи деньги была выстроена больница, а куда-то мимо, в прошлое.
— У меня была сестренка, совсем кроха, понимаешь? — говорит он. — Она утонула.
— Да, верно. Как мы могли об этом забыть?
Он еще какое-то время смотрит в пространство невидящим взором и потом говорит:
— То-то он был доволен — хоть эту спас.
И действительно, для Гарри, который лежит на спине, напичканный лекарствами, опутанный проводами и трубками, в безгоризонтном, сплошь белом пространстве, видеть девчушку живой и неповрежденной в ее совершенстве, сквозящем в каждом рыжем волоске, в каждой веснушке, в длинных ресничках, разделенных будто бы строкоотливной типографской машиной на интервалы в один пункт, — величайшая радость. Она попала в капкан семейного проклятия и — уцелела! Она сегодня покидает Флориду живая.
В том коллапсе, что случился с ним двадцать шесть часов тому назад, была и своя благодать: начиная с первой минуты, когда он лежал, беспомощный, на песке, точно медуза, под красным небом, его не покидало ощущение, что он целиком и полностью передан в чьи-то руки, что он, незрячий, терзаемый болью, — тот, вокруг кого вертится весь мир душевного беспокойства и профессионального внимания, и это ощущение в каких-то его потаенных глубинах было как возвращение домой после целой жизни неизвестно кем присоветованных ему ненужных скитаний. Проваливаясь в бездну, он воспринимал мир вокруг себя как нечто газообразное и возносящееся ввысь — серьезные, участливые лица санитаров, докторов и медсестер, выпущенные для оказания ему экстренной помощи, как облако праздничных воздушных шариков. Все его тяготы отлетели от него в этой светом пропитанной больнице, в этом вполне деловом заведении, где чудеса совершаются в рабочем порядке, даже если и не за просто так. Его уже избавили от катетера, и теперь единственная его проблема в том, что без конца возникает потребность помочиться (всё эти растворы, которые вливают в него через капельницы!), чуть накренившись, в подставленное судно, да так, чтобы при этом не выдернуть шланг от капельницы, провода от кардиомонитора и кислородные трубочки, всунутые ему в ноздри.
Есть, правда, еще одна маленькая проблема — туман: футбольный[76] матч, который он мечтал посмотреть, повторная встреча между «Филадельфийскими орлами» и «Чикагскими медведями» на Солдатском поле в Чикаго, идет сейчас на экране телевизора, укрепленного на бежеватой металлической консоли в каких-нибудь двух футах от его лица, но игра, начавшись в двенадцать тридцать, по ходу дела все тускнеет и тускнеет, постепенно поглощаемая «беспрецедентным» туманом, наползающим на поле со стороны озера Мичиган. Телерепортаж мало-помалу свелся к комментарию того, что попадает в поле зрения боковых камер; зрители на трибунах и комментаторы в своей кабине видят даже меньше, чем одурманенный Кролик из больничной койки. «Ах, как артистично забирает кто-то мяч», — сообщает зрителям бывший футболист Терри Брэдшоу, если точно, тот самый Брэдшоу, у которого в матче на Суперкубок в начале восьмидесятых прямо из-под носа, как в цирке, увел мяч везунчик Сталворт. Где-то высоко, в тумане, толпа ревет и стонет невпопад с тем, что происходит на телеэкране, пытаясь следить за игрой по электронному табло. Ведущие репортаж — один черный, с лягушачьими глазами навыкате (не этот ли женился на телевизионной жене Билла Косби?), другой белый с отечным лицом — похоже, до глубины души возмущены поведением Господа Бога: как так, мешать работе «Си-би-эс», испортить такое телешоу, за каждую минуту которого спонсоры платят миллионы долларов и которого с надеждой ждали миллионы болельщиков. Они поочередно задают вслух один и тот же вопрос: почему официальные лица не отменят матч и не перенесут его на другой день? Сам-то Гарри считает туман проявлением высшей милости, поскольку когда он начал вползать на поле, «Орлы» выглядели бледновато: два великолепно отданных Каннингэмом паса пропали впустую из-за тупейшей игры Энтони Тони, а потом еще этот птенец необстрелянный, Джексон, сумел упустить передачу, а ведь был в такой позиции! Игра, все это мельтешение в тумане, — ребята в наплечниках выдвигаются откуда-то из ничего и туда же возвращаются — не лишена своеобразной красоты, неуловимо связанной с новым положением Кролика в качестве неподвижного центра некоего нового мира, причем связь эта самая непосредственная, личная. Ведущие знай талдычат свое: не видали они, дескать, ничего подобного, в жизни своей не видали.
До него не сразу доходит, что он должен сам что-то изображать в угоду своим посетителям, — недостаточно просто лежать и воспринимать их появление как очередную телепрограмму. Пока идет реклама — здоровенный черный детина демонстрирует исключительную пригодность для спортсменов пива «Миллер», запросто поднимая бильярдный стол и закатывая, как догадывается зритель, все шары в лузу, — он переводит взгляд вниз, на оживленное личико Джуди, такое чистое, лучистое, без единого изъяна, как новенький часовой механизм, и говорит ей заговорщицки:
— Зато теперь мы с тобой знаем, как надо, правда, Джуди? Знаем, как надо менять галс.
— Да — ножницы! — подтверждает девочка, делая руками движение крест-накрест. — Румпель к парусу.
— Все верно, — говорит он. — Только разве не от паруса?
Мысли у него затуманены. Голос звучит как чужой, чей-то незнакомый гнусавый, сиплый голос; глотку дерет от манипуляций, которые с ним производили, когда его доставили в больницу, — что-то связанное с кислородом, он тогда понимал все очень смутно, а потом, благодаря какой-то гадости, которую ему впопыхах впрыснули, и вовсе вырубился.
— Гарри, а что говорят врачи? — спрашивает Дженис. — Что дальше-то? — Она сидит в кресле подле его постели, точнее, в кресле-каталке новой конструкции, с виниловой обивкой, которое чем-то смахивает на любимое кресло Фреда Спрингера, только то было неподвижное, а это еще и ездит. Лоб у нее имеет выражение обалдело-встревоженное, рот — тупоумная щель, темный, в полдюйма, проем. В своем двуцветном спортивном костюме и громоздких «адидасах» на ногах она похожа на чемпиона по игре в шар среди старшей возрастной категории; лицо у нее от избытка солнца задубело, возле скул намечаются два валика. Нежная кожа под бровями начинает собираться в складки. В старости мы все больше покрываемся ухабами и рытвинами.