— ...залежи жира в его организме, — клокочет доктор Олмен, — реки и моря; при таком раскладе часть его неизбежно откладывается. Жирное мясо, свиная колбаса, ливерная колбаса, копченая колбаса, сосиски в тесте, арахисовое масло, соленые орешки...
— Он сам не свой до всего этого, дай ему волю, так бы и жевал все подряд без остановки, — подпевает доктору Дженис, заискивая, любезничая, предавая собственного мужа. — А орешки особенно — это его слабость.
— Скверно, очень скверно. Для него хуже не придумаешь, — говорит доктор Олмен, голос его набирает скорость, разгоняется, он уж и слова растягивать перестал. — Это же сплошной жир, не говоря о соли, а кешью, макадамия[78] просто кошмар, макадамия то есть, но и другие тоже вредные, очень, очень вредные. — Войдя в раж, он постепенно наклоняется над ней, все ниже и ниже, будто собирается пробить трудный патт. — Маргарин, кокосовое масло, пальмовое масло, сливочное масло, животный жир, яичный желток, цельное молоко, мороженое, плавленый сыр, творог, любое мясо и субпродукты, все эти готовые замороженные обеды, готовая выпечка, практически все, что вы покупаете в упаковке, в вощеных бумажных пакетах, все это, мэм, сплошная отрава, яд, чистейший яд. Я потом дам вам список, дома изучите.
— Дать-то вы мне его, конечно, можете, но вообще моя невестка без пяти минут диетолог. У нее этих списков видимо-невидимо. — Ну, вот и Пру дождалась своего выхода: она появляется на сцене, точнее, в дверном проеме, словно бы нерешительно, почти целиком закрыв его своей по-женски широкой фигурой, облаченной в дорожный костюм с рисунком из объемных шашечек. Дженис, ничего вокруг не замечая, продолжает поливать елеем доктора Олмена: — Все, что вы сейчас говорите, моя невестка твердит Гарри годами, да разве он слушает? Думает, к нему это все не относится, думает, ему всю жизнь будет восемнадцать.
Доктор возмущенно фыркает.
— Даже безусые юнцы, с их бурным обменом веществ, не сжигают всех жиров и углеводов, которыми пичкает их здешняя пищевая промышленность. Сердечные приступы у подростков встречаются сплошь и рядом, — тут его голос опять мягчеет, как у чистокровного южанина, — по всей нашей благословенной стране.
Пру выступает вперед вместе со своей трехмерной объемностью.
— Дженис, вы уж меня простите, — говорит она, все еще испытывая неловкость, оттого что называет свекровь просто по имени, — я знаю, много посетителей сразу ему вредно, но Нельсон там уже беснуется, боится, что еще немного и мы опоздаем на самолет.
Дженис вскакивает так резко, что кресло-каталка, качнувшись, как маятник, поддает ей сзади. Она хватается руками за воздух, но равновесие кое-как удерживает.
— Я ухожу. Ты попрощайся и выходи вместе с Джуди. Гарри, я провожу их на самолет и на обратном пути к тебе заскочу. Только учти, сегодня вечером в Вальгалле устраивают выставку оригами[79], и я очень хочу туда успеть. — Она выходит, и Джуди, выключив телевизор прямо посреди ужасно забавной, буффонадной рекламы автомобильных глушителей «Мидас», выходит с нею вместе.
Доктор Олмен яростно трясет руку Пру и, демонстрируя белые акульи зубы, внушает ей:
— На вас вся надежда, мэм. Научите наконец этого упрямого барана нормально питаться. — Он поворачивается к Гарри и легонько, расслабленным кулаком, тычет его в плечо. — Без малого полвека, старина, — говорит он, — вы забивали нутро всякой дрянью, может, хватит? — После чего он тоже выходит из палаты.
Гарри и Пру, неожиданно оставшись наедине, вдруг оба смущаются.
— Ну и субчик, — говорит Гарри, — ему был бы только повод Америку поругать. Еда ему, видите ли, наша не нравится. Ну и возвращался бы туда, откуда приехал, лопал бы там своих кенгуру, чем тут мучиться.
Его рослая невестка нервно теребит длинные красные кисти рук, вертит на пальце обручальное кольцо, но все же подходит к кровати и встает у него в ногах.
— Гарри, — произносит она. — Послушайте. Мы просто убиты тем, что с вами случилось.
— Ты — а кто еще? — интересуется он, твердо вознамерившись держаться роли мужественного героя-весельчака: Хамфри Богарт в аэропорту Касабланки, Эррол Флинн в сражении на реке Литл-Биг-Хорн, Джордж Сандерс в рушащемся храме богу Дагону, Виктор Мэтью, голыми руками раздвигающий могучие колонны[80].
— Нельсон, естественно. Мне кажется, он прошлой ночью глаз не сомкнул, так был расстроен. Он не умеет сам сказать, но он вас любит.
Гарри смеется, тихо так, ласково — боится, как бы не лопнула по швам атласная подушечка в форме сердца у него в груди.
— Мы с сыном, несомненно, испытываем друг к другу определенные чувства. Не уверен только, любовь ли это. — И поскольку она молчит, глядя на него неподвижными, зеленоватыми в темных крапинках глазами, из которых путем дистилляции получились Джудины, более светлые и чистые, он продолжает: — То есть я-то, конечно, люблю его, вопрос только, кого «его»? Возможно, того, кого давно уже нет — маленького худенького мальчонку, который смотрит на тебя с надеждой снизу вверх, смотрит и видит, как ты снова и снова обманываешь его надежды. Такое из памяти не выкинешь.
— Да, это крепко засело, здесь-то и причина всего, — заверяет его Пру, не уточняя, чего «всего».
Ее сфинксообразная прическа сегодня несколько всклокочена, замечает Гарри, наблюдая ее в ярком больничном свете, — вокруг всей головы топорщатся непослушные бесцветные волоски-проволочки. Он чувствует, что ей о многом хотелось бы ему рассказать, да она не осмеливается. Он вспоминает, как она возникла, повиснув где-то высоко, прямо над ним, бездыханным, там, на пляже, вся из тревоги и женской плоти, лицо в тени, не разглядеть, а рядом, словно грозовая туча, лицо Зильберштейнова сынка, его жесткие от соли чернявые завитки, его масляно-ореховая кожа, нахальный бугор, оттопыривающий спереди его тесные плавки, и тут же пятигранная эмблема «Омни» — ишь, дамский угодник, вот кто пока еще на коне и на скаку. Хей-хо, Сильверс, счастливо оставаться!
— Расскажи мне лучше о себе, Пру, — просит Кролик. Слова эти так легко выскальзывают из его осипшего горла, как будто его нынешнее положение лежачего больного и успокаивающее действие лекарств подвинули их на новый, более интимный, уровень доверительности. — Ты-то сама как живешь с ним? С Нельсоном. Тяжко приходится?
Странно, но факт: люди довольно часто отвечают на вопрос, поставленный прямо в лоб, — можно подумать, мы все только и ждем, зарывшись каждый в свою нору, когда нас оттуда вытянут. Без всякого промедления она отвечает:
— Он прекрасный отец. Это я говорю совершенно искренне. Заботливый, любящий, интересы детей у него всегда на первом месте. Когда он может сфокусироваться.
— А что ему мешает сфокусироваться?
Теперь она медлит, машинально вертит на пальце кольцо.
Такое впечатление, что Флорида вся составлена из взаимозаменяемых компонентов: прямо напротив его больничного окна растет норфолкская сосна и в кроне ее живет невидимая птица, которая кричит скрипучим голосом. Он слышал ее крик утром и сейчас слышит снова. В груди у него эхом отзывается боль. На всякий случай он берет еще одну таблетку нитроглицерина.
— Я думаю, магазин, — наконец выдает Пру. — Он очень нервничает. Торговля в последние годы идет вяло — покупательная способность доллара падает и что-то там еще не так, и модели, как он утверждает, «скучные», и вообще, по-моему, он боится, как бы «Тойота» не прикрыла у нас свое представительство.
— Да их под дулом пистолета к этому не принудишь, разве что бомбой кто пригрозит. «Тойоте» грех на нас жаловаться, уж сколько лет с ними работаем, да так, что комар носа не подточит. Когда Фред Спрингер приобрел лицензию, японскую продукцию еще никто всерьез не принимал.
— Так ведь с тех пор сколько воды утекло. Недаром говорят — все меняется, — замечает Пру. — Нельсону не хватает терпения и, сказать по совести, я думаю, ему страшновато одному — из старой-то гвардии совсем никого не осталось: сначала Чарли, потом Мэнни, а теперь вот еще и Милдред, хоть он и сам ее уволил, вас тоже нет рядом полгода, Джейк переметнулся к «Вольво — Олдс» — знаете, там, возле нового торгового центра в Ориоле, — а Руди открыл собственный магазин «Тойота — Мазда» на 422-й. Ему, правда, очень одиноко, общаться практически не с кем, волей-неволей приходится водить компанию со всякими сомнительными типами из Северного Бруэра.
При мысли о «сомнительных типах» все новые и новые волоски у нее на голове от негодования встают дыбом, поблескивая, как нити накаливания в сиянии флуоресцирующего флоридского света. Она пытается ему сказать что-то важное, но это что-то от него все время ускользает, и надо бы догнать, добить, докопаться, но разве по силам это тому, кто сам чуть живой валяется в постели? У Кролика сейчас одна забота — беречь сердце. Это вопрос жизни и смерти. Похоже, действие лекарств на исходе. Смертельный ужас от осознания того, что с ним происходит, подкатывает к самому горлу, нарастает, печет, как едко-кислая изжога. В заду свербит — все четко, как по расписанию. В нем поселилась какая-то зловредная слабость, которая в любую минуту может отдать его в цепкие лапы той ледяной кромешной тьмы, которая не дает ему покоя после жутких рассказов Берни.