Палач. Поначалу — нет, не сомневался… Но ведь чем глубже погружаешься в подробности, чем больше правды открывается, тем хуже становится сон, тем больше у нас появляется психов — был нормальный товарищ, как все мы, — а назавтра кукарекать начал в кабинете…»
Сорокин тщательно вымарал слово «товарищ», заменил на «человек» и, принюхавшись к запаху кофе, продолжил чтение, усмешливо покачивая головой.
«Марта. Хотите, чтоб я пожалела вас, бедненьких?
Палач. Хочу… Мне было страшнее и горше, чем вам, поверьте…
Марта. Не верю… Когда вы бросили меня в камеру, полную клопов, и они жрали меня всю ночь, а свет был выключен, и не было от них спасения, казалось, я хожу по ним, как по болотной воде, хрусткой и кровавой, а они лезут по мне, шевелятся в волосах, заползают в уши, ноздри, глаза, я забыла, что такое жалость, я испытывала звериную сладость от того, как давила их, била вспухшими ладонями, прыгала, вслушиваясь в сытный звук лопающегося умирания безмолвных палачей.
Палач. И снова вы не вправе судить меня, Марта… Судите науку… Думаете, такая камера родилась сама по себе? Нет. Она появилась как следствие работы человеческой мысли… Да, да, не возражайте! Трудился целый институт, сориентированный на то, чтобы помочь рейху быстрее добиваться от узников правды… Конечно, пытки надежнее всего развязывали языки, физическая боль противоестественна, она отторгается разумом, но ведь после того, как узник дал показания, угодные высшей правде фюрера, он мог отказаться от них в суде! Скандал! Брак! Палач становится узником! В то время как мука, подобная той, которую пришлось перенести вам, входит в мозг навечно, никаких следов, зато постоянная память об ужасе, вы никогда не начнете скандал в суде… Намерены возразить, что наука не имела права на такие эксперименты?
Марта. Вы никогда не думали, что этой муке могла быть подвергнута ваша мать? Дочь?
Палач. Моя мать выросла в условиях ада, ей не привыкать к клопам, тесноте, голоду… Нашими пациентами были люди иного разлива, Марта, те, которых отличал внутренний аристократизм… Чернь не страшна режиму, страшны мыслящие, которых всегда крошечное меньшинство… Вы говорите «дочь»… Это вопрос морали — отношение к детям… Но мораль сама по себе аморальна, дорогая Марта. Инквизиция зажигала костры, следуя морали той поры. Ученые, отправившие на костер Бруно, свято следовали постулатам своей морали… Наши доктора, работавшие со вшами и клопами, следовали в своей работе утвержденным нормам морали рейха.
Марта. Мораль вашего рейха подобна старой кликуше, которая истошно выкрикивает заученные слова, лишенные здравого смысла… Она не может изменить себя, она безграмотна и темна, она психически нездорова… А вот ученые… Неужели здравомыслящие люди служили вашей камарилье?
Палач. Мораль не только выкрикивает заученное, Марта… Эта кликуша контролирует деятельность финансовых органов, которые платят деньги, — оклад содержания, премии, награды…
Марта. Тридцать сребреников…
Палач. Почему тридцать?! Десять! Пять! Нужно время, не очень к тому же большое, чтобы объяснить ученому: «Твори! Ты свободен. В условиях нашей системы, которая дала тебе все! Неужели ты не отблагодаришь ее за то, что она подняла тебя, приобщив к знанию?! Неужели ты не ощущаешь связующих корней с той нацией, которая отточила твой разум и отличила тебя из миллионов подобных?! Твори! Все то, что неизвестно человечеству, может быть открыто тобою, и не думай о том, морально это по отношению к другим или нет, всякое открытие морально, даже если поначалу оно кажется варварством, — не ты бы открыл, так другой! Это только посредственность мечтает быть на виду, истинный гений презирает людей, они словно мошка для него, мораль толпы он должен презирать, чтобы свершить такое, что сделает его бессмертным. Плоть — тленна, имя обречено на память, будь свободен, как ветер!»
Марта. Неужели ученые — а они мне кажутся мудрецами — могли пойти за такой абракадаброй? То, что вы сейчас говорили, — не просто грешно, это истерично, то есть глупо… А ученые прилежны логике…
Палач. О, как вы ошибаетесь! Они люди, и ничто человеческое им не чуждо… А если не им, то их женам, детям, родителям… Нельзя жить в обществе и быть от него независимым… Я помню одного доктора, он занимался изучением психологии человека в экстремальной ситуации… Он был совершенно аполитичен, этот ученый, он жил в мире формул, но когда он вывел, что постоянный писк комара может привести человека к полнейшему истерическому безволию, мы испробовали это изобретение — да, да, мы, я не смею скрывать от вас, — мы показали ему фильм о работе с подследственным, и Я наблюдал за его лицом: оно сияло счастьем, потому что он увидел реальное подтверждение своей высокой правоты, он прорвался к бессмертию, ибо вывел закон соотношения звуковых колебаний человека и насекомого, новый шаг к пониманию единства всего живого на земле… Он сказал мне: «Если бы не я, то к этому пришел бы кто-то другой»… Миром правит «ego», его величество «я»! И мне стало страшно жить, когда я до конца убедился в этом… Страшно, Марта… Нет морали, нет идей, есть «я», огромное, крошечное, грохочущее, тихое, но только одно «я-я-я-я-я»! Вот в чем начало и конец всего…
Марта. Когда меня грызли эти ваши страшные клопы, я думала только об одном существе — о моей дочке, которая осталась одна…
Палач. «Моей»! Именно так! Вы думали о вашей дочке! Потому что она принадлежит вам… Вы же не думали о чьем-то ребенке, вы страдали о своем…
Марта. С вами страшно говорить…
Палач. А когда вам было страшнее: тогда, в Моабите, или сейчас, на свободе?
Марта. Конечно, сейчас.
Палач. Почему?
Марта. Потому что вы ходите среди людей и ничем из них не выделяетесь… Сколько таких, как вы? Только моложе — вот в чем ужас… Ждут своего часа… Вас не повесили за ваши злодейства — он какой ухоженный, дородный… Значит, кому-то вы нужны? Кто-то заинтересован, чтобы вы и вам подобные были живы? Кто? Сколько их? Чего они ждут?
Палач. Боитесь, что прошлое может повториться?
Марта. Очень.
Палач. Но ведь ваша дочь живет за океаном! И внук там! Вы же за них страшитесь? Но они нам теперь недоступны… Значит, «я»?! Опять «я»?! Значит, все же каждый думает лишь о себе?! Если так, то мы, действительно, будем нужны постоянно! Думаете, я хочу, чтобы вернулось прошлое? Нет, я его тоже боюсь, потому что никогда не знал, выйду ли из своего кабинета или окажусь в камере с клопами, дорогая Марта… Но вы правы в одном: я — профессионал… Я знаю, как переступать через свое «я» во имя «мы»… Знаете, что такое «мы»? Это рабство, то есть страх. Хотя — точнее — наоборот: страх, то есть рабство… Как бы вы вели себя, окажись снова лицом к лицу со мною в камере тюрьмы?
Марта. Я бы покончила с собой.
Палач. Как? Чем? Вы забыли прошлое, Марта. Тюрьма обрекает на долгую жизнь — до объявления приговора или звука шарнирно-падающей гильотины… В тюрьме, в нашей тюрьме, никогда и никто не может кончить с собой, — слишком это сладко для узника, он не вправе распоряжаться ничем, а уж тем более своей жизнью… Вы боитесь меня до сих пор, да?
Марта. Да. Я даже страшусь сказать старому генералу, что вы живы… Он один не боится вас…
Палач. У него порвется сердце, если вы скажете, что я жив… Вы слишком добры, чтобы сказать ему об этом…
Марта. Но я все чаще и чаще думаю написать о вас в прокуратуру… Наверное, я сделаю это…
Палач. Можете… Только после того, как выйдет наша книга. Вы же понимаете, что закон обратной силы не имеет, да и доказать вы ничего не сможете… Мы были гражданами одного рейха, молились одному богу — вы в камере, я в кабинете, нельзя уйти от себя, Марта…
Марта. Во всем виновата Система?
Палач. Только она. И чем скорее мы это поймем, тем будет лучше для будущего. Люди рождаются ангелами, дьяволом их делает наша Система, с нее и спрос…»
Сорокин вымарал слово «наша», крикнул Пшенкину, разливавшему кофе по чашкам:
— Борисочка, душа моя, ну что же тебя так в русизмы тянет? Ты уж, пожалуйста, ближе к подлиннику будь, у тебя не немцы говорят, а наши люди… Слышишь меня?
— Слышу, — ответил Пшенкин каким-то иным, потухшим голосом. Он вошел в комнату с хохломским подносом и, поставив перед Сорокиным чашку крепчайшего кофе, добавил: — Очень хорошо слышу. Только ведь и я не дурак… Не про какую ни Германию и гестапо вы пишете, а про Россию с ее ГУЛАГом! И у палача имя русское, и у жертвы… Я ж какой-никакой, а писатель… Хоть и неудачливый — из-за того, что черт меня дернул на этой земле родиться…