Наконец все готово. Бегу к шалашу, разматывая веревку.
Сперва я очень внимательно слежу за током. Слушаю, жду. Не полетят ли чечетки. Но ничего не слышно, кроме слабого шелеста снежинок. Ток уже припорошило. Снег, снег, снег идет — настоящая зима кругом. Я люблю зиму. Раздумываю, как отец построит нам катушку. Мы будем ездить с кадочкой за водой. Будем поливать, а потом кататься с Веркой на расхлябанных салазках…
Вдруг кто-то перелетел из малинника к току. Хватаюсь за веревку. Кто же это? Нет, не кузенька… Не кузенька… Батюшки! Зарянка! Птичка с оранжевым зобиком нахохлилась на сучке над сетью. Сердце мое застукало громко. Зарянка! Она самая… Вот, если поймаю… Птичка прыгает прямо на палку тайника, потом на ток и стоит настороженно. Крыть? Но ведь она головой ко мне. Сидит навылет. Но я забываю все правила, зажмуриваюсь… Хвать! Выскакиваю из шалаша и сразу понимаю — прокрыл! Вылетела зарянка. Вот она звонко кричит где-то в малиннике: «цир-цирик тик, цик, цирик-тик».
Растяпа, растяпа! Едва не плача, я бреду прибирать тайник.
Чечетка в западне вдруг бойко начинает свое «че-че-че-че, чи-чи-чи». Чиж на току пиликает звонко.
С неба слышно ответное чечеканье. Летят.
Ныряю в шалаш и весь дрожу от охотничьего азарта. Голоса птичек ближе и ближе. Чечетки, чечетки! Вот они!
Три серо-светлые пухленькие птички падают на дерево к западенке. Начинается тихий разговор: «чи-чи-чи, тиррлю, тиррлю, чи-чи-чи, пяйн-пяйн». Совещаются птички.
Меж тем я смотрю в окошечко, между стеблей репья и шепчу: — Ну, попадись, попадись, пожалуйста… Ну, попадись…
Одна чечетка слетела, села на хлопок.
Ну!
Вот прыгнула на сторожок.
Ну!
Видно, как птичка наклоняется, клюет, лущит коноплю, а западок не захлопывается. Второпях слишком туго я его насторожил. Что же это такое? Как мне не везет! Второй раз, второй раз…
Я кусаю рукав и все смотрю, как она там ест. А меж тем на другой западок спустилась вторая чечетка, и щелк — сработала пружина.
— Да есть же! Есть!! — не своим голосом завопил я, выскакивая в метель, роняя шапку.
С какой осторожностью вынималась первая добыча — обыкновенная на чей-нибудь равнодушный взгляд пташка! Я снял западенку, прижал к себе, подождал, пока перестанут трястись руки. Потом тихонько достал птичку.
Теперь она в кулаке — такая милая, теплая, черноглазенькая. Как гулко стучит ее сердчишко. Я подбираю шапку и иду домой, для верности сунув кулак за пазуху. Клетка у меня давно припасена тайком. Есть и конопля в баночке. Все спрятано под кровать.
— Вот! — говорю, с торжеством появляясь на кухне, — Вот ода! — И, не разжимая кулак, показываю всем.
На кухне топится печь. Красный свет отражается в кастрюлях. Отец, мать и бабушка пьют чай, переглядываются, улыбаются. Бабушка качает головой, пытается разжалобить меня. Это чтоб я выпустил птичку.
Где там! Я несу чечетку в комнату, выпускаю в клетку, а клетку ставлю высоко на шкаф, чтобы не достал кот. Только теперь я по-настоящему разглядываю птичку, любуюсь ею. Какая же она светленькая, аккуратная! Клювик махонький, словно восковой. На груди два розовых пятна. Значит, чечень! Самец. А на голове точно тройной язычок красного пламени и красивые полоски на брюшке.
Руки мои тонко пахнут ее перышками. И я чувствую, что чечетка такая же родная мне, как снег за окошком, как тополя, дом, бабушка и вообще все, с чем идет мое детство, бегут куда-то мои счастливые дни.
Черный дрозд
А. А. Никоновой
Красивое имя у птицы. Помните, в «Записках охотника»? «Звучный напев черного дрозда внезапно раздавался вслед за переливчатым криком иволги…»
Всего одно упоминание — и вот он, среднерусский лес с громадами-дубами, тусклым листом орешника, пахучей калиной и белыми грибами под свесом еловых ветвей.
На Урале черные дрозды не водятся. Есть они где-то под Пермью, да и там из редкости редкость. А мне очень хотелось подержать такую птицу. Ведь когда за свою жизнь повидаешь и соловьев, и зарянок, и жаворонков, тянет к чему-то необыкновенному, Я мечтал о черных дроздах да по воскресеньям на птичьем рынке — своеобразном клубе птицеловов-любителей — слушал о них разные басни.
Больше всех рассказывал о дроздах некто Козленко, известный у птичников под названием «артист». Не знаю: был ли он артистом, но больше был известен как несусветный лгун. Двух слов Козленко не мог произнести, чтобы одного не приврать.
— Дрозды? — мягко, обвораживающе говорил он, глядя на собеседника благородными глазами испанского вельможи. — Так я ж их тысячи передержал. У Пятигорске у нас их — у каждом кусту.
— А что ж сюда не привезли?
— Та некогда ж было. Днем репетиции. Вечером спектакли.
— Ну-у! А выходной?
— Так я ж и у выходной с утра до ночи в театре. Пятьдесят две роли за сезон! Вы понимаете? Мне ж заслуженного хотели дать. Весь театр провожал, плакал…
— Ну а дрозды?
— Та я ж их тысячи… Гнездо у него на ели, на кипарисе то есть… Высако, высако. Шапка валится. Вижу, туда они залетают, а где ж достать? Носят вот таких червей, да вот, вот таких бабочек, — на метр разводил руки артист.
Другой «старый птицелов», самоуверенный портной Парамонов, говорил, важно попыхивая сигаретой из янтарного мундштучка:
— Я их в Саратове помногу ловил. Дикая птица… Не выдержать ее. Петь громко не будет. Под свой нос вполголоса пропевает.
— Вот в июне на Кавказ собираюсь, в Хосту, — говорил я, — может быть, поймаю.
— У Хосту? У Хосту? — удивлялся Козленко. — Та я ж там тысячи раз… Нич-чево там нет. Ловить негде — голые горы та колючий кустарник. Не-ет, дроздов надо у Пятигорске, у Нальчике.
…Такси неслось по извилистому горному шоссе из Адлера в Хосту. Мелькали сияющие солнечные склоны в непролази незнакомой зелени. На поворотах визжали покрышки, то прижимало к дверце, то откидывало в глубь машины.
Таксист торопился. Время — деньги. А на Кавказе особенно. Это я понял с прилета, когда толпа квартиросдателей взяла нас в кольцо, прямо в аэровокзале.
— На берегу моря!
— С пансионатом…
— Со всеми удобствами… Пожалуйста к нам…
— Всего два рубля в день… — сыпалось со всех сторон.
Насколько можно было разглядеть в бешеной гонке дорогу, я таращился с любопытством новорожденного. Пальмы. Мостики. Ущелья. Странная голубая зелень эвкалиптов. Дачная белизна домиков. Открыточная красота кипарисов. Все это вместе с горячим воздухом, врывавшимся в окно машины, удивляло и тревожило.
В одном месте поднялась с обочины черная птица.
Ясно увидел я черноту пера и желтый клюв.
— Дрозд! — крикнул я сидящей рядом сестре. — Черный дрозд!
Она равнодушно кивнула. Нельзя сказать, чтоб сестра не интересовалась птицами. Интересовалась, конечно… Но если гордо сравнить мой интерес к ним с потоком солнечного света, то заинтересованность сестры была светом лунным, отраженным.
В тот же день, к вечеру, на заросшей круче горы я снова услышал и увидел черного дрозда.
Он сидел на сухой макушке грузинского дуба и меланхолично высвистывал что-то лесное, неведомое. Он брал тоны выше и ниже, спускаясь до басового гуканья, и вдруг точно переводил какой-то регистр, и снова приятная флейта баюкала вечереющий лес.
Мы стояли у подножия горы, слушали и толкали друг друга локтями.
— Завтра же пойду искать гнездо, — храбро сказал я. — Раз он там поет, значит, у него гнездовой участок.
Сестра с сомнением поглядела и промолчала. Она была здесь уже не в первый раз. Мои расспросы и суждения, наверное, надоели ей.
Уже поздно мы вернулись в гостиницу на гранитной набережной мелкой каменистой речонки. С гор дуло холодком. В темных кустах у входа мерцали светляки. Пронзительно свиристела цикада. Не то летучие мыши, не то огромные бабочки-сатурнии проносились на свет нашего окна, ширялись о стекло мягкими крыльями и пропадали. Мы заснули под кваканье, бормотание, лай и гомон здешних лягушек.
На другой день я понял причину скептицизма сестры. Привыкнув к уральскому лесу, я даже представить себе не мог, до чего же непроходимы заросли на Кавказе. Если есть нечто среднее между густым киселем и твердым веществом, то вот кавказская зелень. Едва я сунулся в молодую поросль и начал взбираться до крутизне, миллион мелких колючек впился в мои руки, ноги, одежду, задерживая всякое движение. Ежевичные плети кипятком ошпаривали ладони. Завеса плющей трудно рвалась, дрожа и цепляясь. Плющей было видимо-невидимо! И каких разных: то с треугольными листьями, то с сердцевидными, то ни дать ни взять — березовыми… Они въедались в кору деревьев, оплетали ветки, ползли по земле. Я бился в них, точно муха в паутине, с проклятиями прорывался, карабкался, падал и скоро понял, что буду у заветного дуба на середине склона не раньше как через неделю.